А я удрал. Взял и удрал. Хрен вам, а не праздничек.
До вечера просидел на берегу Тихого океана, бросая ракушки и мелкую гальку в воду. Насыпал песчаные горы и выкапывал глубокие рвы. Разрушал потом ударом с ноги. И вспоминал отца. То есть я пытался представить, что знал бы его. Что рос бы с ним. Что он был бы рядом в тринадцатый день моего рождения. И что бы он сказал. И как бы строго отчитывал за мою безголовость. И, может быть, подобно матери, категорически не одобрил бы любовную связь с взрослым мужчиной.
— Но разве ты был мужчиной? — спросил я, погрузив грязные босые ноги в шелестящие волны. — И взрослым? Разве нормальный человек или Перевёртыш ушёл бы вот так, послав в жопу всё, чем дорожил, перегруженный чувством вины? Я читал обрывки мыслей твоего приторного альтер эго. Убитый горем после, Ангел и не подумал закрываться и экранировать от посторонних ваш последний разговор, твои последние минуты. Мне сто раз твердили, что я не должен строить свою жизнь вокруг тебя. И что всё обрушилось только в моих глупых грандиозных планах на совместное будущее. Я знаю, знаю. Может, завтра на меня с пальмы упадёт перезревший кокос и зашибёт насмерть. А я тут губу раскатал на три альбома, славу, мировой тур. Хотя у меня даже музыканта на бас-гитару нет. До сих пор записываю партии сам, как лох, а на готовящемся сольном выступлении в Ванкувере на басу сыграет… да, опять твой приторный брат. Словно он теперь до гроба будет вынужден затыкать собой все пробоины, двойные пробоины. За себя и за тебя. Неужели тебе не стыдно? Ненавижу тебя, любимый. Ненавижу всё то время, когда силы заканчиваются на что-то хорошее и светлое. Память о тебе априори не может быть светлой. Убийца, изменщик, предатель, садист, людоед, нигилист, анархист, неонацист, икона геноцида, экстремизма и нетерпимости… Я не закончил, и не потому что у меня дыхания не хватило продолжить список твоих званий и «достижений». Мне никогда не разделить твоих убеждений — не перестану же я быть евреем! Но это не мешает тебя любить… и в полной мере ощущать себя дико и противоестественно, под прицелом и в опасности. Для тебя мир состоял только из жертв и немногих хищников поплоше, покорно уступавших тебе дорогу, и не только по праву силы, но и статуса. Ты так гордился своей царской кровью. Лорд Демон, пфе. Богоподобный — ещё раз пфе. Тебе всё-таки льстило обожание, нравилось чужое унижение и раболепие, твоя слабость, твоя чёртова слабость! Не настолько ты был совершенством. Но сколько бы боли ещё я ни испытал, сколько бы изъянов в тебе ни искал и почти находил, а я не в состоянии выбросить тебя из себя, из головы, из задницы, из души. И та чёрная сладковатая мерзость, похожая на вязкую патоку, засела в меня не выдрать, въелась, вгрызлась, как к себе домой, и блуждает по телу, то отрываясь и свободно плавая в крови, а то присасываясь ко мне свирепым проголодавшимся зверем. И я ошибся: ты ушёл, скотина, но ты ведь не покинул меня целиком! Носить частицы тебя — редкая честь… и редкое проклятье. Потому что Я НЕ МОГУ ТЕБЯ ОБНЯТЬ, СВОЛОЧЬ ТЫ ЭДАКАЯ! ОТЗОВИСЬ! — я опомнился, оглушённый — я орал во весь голос. Наконец-то я заорал, разрушил плотину, сдерживавшую эту боль, радость-то какая, аллилуйя. Но всё равно мне странно и неловко. Погрузил смущённую морду в солёную пенную воду. Неистовство остудил, а горечь, горечь куда девать? Прибрал с лица волосы, отплевавшись. — Отзовись? Отзовись…
Я лёг на волны прямо в одежде. Августовское солнце смотрело на меня дружелюбно, аккуратно грело, не слишком припекало. Мокрушника от себя насильно отодвинул, вернув образ отца. Он собирался и тут же рассыпался, не имея ни чёткого лица, ни сколько-нибудь узнаваемого силуэта. Какой у него голос? Тоже неизвестно. Был ли он тираном, тюфяком-подкаблучником или жил с ма хорошо, душа в душу? Наверное, она сильно его любила, раз никого взамен не нашла. Тринадцать лет она одна. И я буду один. Растолстею, как она, тоже стану безобразным, скучным и никому не нужным счетоводом.
— Совсем рехнулся спать в воде? Утонуть захотелось?
— Братец? А, братец. Отвали.
Он вытащил меня из океана за волосы, смачную оплеуху отвесил. Глаза горящие, сердитые-сердитые, и даже вечно бледные щеки малость раскраснелись.
— Ну чего ты пристал? Я именинник, что хочу, то и делаю. Именинников не бьют.
Ксавьер врезал мне ещё. И я, утробно зарычав, вжался в него посильнее, постаравшись при этом не треснуть напополам. Не задрожать и не заплакать. Пусть бьёт, мне всё равно. Мне нужно чьё-то тепло. Родное тепло, привычное, с закрытыми глазами узнаваемое. Мать не умеет заботиться обо мне молча, деда-старейшину я всегда побаивался, а остальные родственники… Да в топку их, не они мне нужны сейчас, а отец. Как же ужасно не иметь его. Но, за неимением отца, и противный старший брат сгодится.
Он остолбенел, охреневший, особенно от внезапного рычания растерялся, видать. Потом коряво обнял меня. Потом более красиво и уверенно обнял, пристроив руки удобнее, сомкнув кольцом — так, что мне и впрямь стало легчать. Два белобрысых дохляка на пляже зажимаются, чудилы. Но я не в первый раз уже подкатываю к нему за теплом и лаской. Задрожал всё-таки, почувствовав, как он целует меня в мокрые волосы, затылок беспорядочно гладит. Рассказать кому — засмеют, но именно такой близости мне и не хватало. Лишенной формальности, сексуальности и обязательств объяснить, что я, чёрт возьми, творю.
Мамка тряслась надо мной всё детство, приносила с охоты лучшие куски дичи, жарила на камнях самые вкусные яйца мелких пташек, воровала красивую одежду у ткача в городе Мертвителей и даже смастерила качели, чтоб меня побаловать. Но самое главное она упустила. Я словно недолюбленный ребёнок, которого рано оторвали от груди и забыли рассказать, что значит быть семьей.
— Мир?
Кси бухнулся в рыхлый песок и камешки, на свои тощие коленки усадил меня.
— Если ты не заметил, то я частично заменил тебе отца.
— Да всё я заметил, ботаник. А ты давно тут торчал шпионом, подслушивал и невесёлую болтовню мою, и разное, тихо в котелке варящееся.
— Если ты хотел знать, каким он был, внешне — то на меня зырь.
— Ещё чего, глаза вытекут, — я уткнулся протестующей мордой в его тощую шею, острые ботанские ключицы впились мне в подбородок. Всё равно удобно. И руки у него деликатные, мягонькие, как у настоящего неженки, моим волосам и затылку понравилось. — Нет у меня никого, кроме тебя, представляешь? А представляешь, как тяжело жить с образцовым братишкой-придурком?
— Ой, даже не подозреваю, — он иронично отвесил моей заднице шлепок. — Тебе торт сделали размером с тебя. И весит столько же. Помадка, вишни, сливочный крем. На ромовом бисквите. А ты сбежал, по пляжу шаришься, наверное, хочешь, чтоб дети из приюта завтра твой тортище сожрали, с тарелками откусывать будут.
— Ещё чего, — повторил я капризно. Засопел. Организм просигналил, что не жрали мы со вчера или с позавчера. — Кси?
— Ну? Домой топать созрел?
— Да. А можно ты будешь меня иногда любить? Чтоб уютно. Тепло и домашне. Чтоб твоя семья… — я запнулся, перепугавшись от собственной наглости, — иногда была и моя семья.
— Она и так твоя, осёл, — проворчал он с раздражением, но явно врал и был рад моим словам, и напомнил собой ма, а не папу. Поцеловал меня в щеку. Думаю, на роль Тисс он и впрямь подходит больше.
— А твои огнедышащие детки зовут тебя мамочкой? Ты мамочка?
— Они не огнедышащие. Но в остальном верно: несмотря на то, что Ангел был на сносях, весь в панике пузатый и беременный, меня, а не его они сразу признали своей кормящей мамашей. Эндж только живым инкубатором побыл и, едва оправившись, на работу слинял, ему уже практически на бегу шов накладывали.
— Ты так и не сознался, любишь ли его. Иногда мне кажется, что тебе насрать, жив он или как. Верен тебе или где, по каким парням вдруг, может, шляется.
— Ты ошибаешься. Но о своих чувствах к нему не скажу, не дождёшься.
— А тебе бывает одиноко? В вагоне обязанностей, с нехваткой свободного времени, в куче молочных бутылочек и подгузников.
— Вот не дает тебе покоя моя личная жизнь, да? Мелкий, — Ксавьер достал телефон. На заставке я увидел детализированный глаз, сине-зелёный, такой огромный, что практически макро — и втихомолку озадачился, чем или кем увлечён мой брат. — Нам всем бывает одиноко, и мне в том числе. Дома, на работе или на улице в толпе. А молоко они не пьют. Совсем ты племянников не знаешь. Давай вернёмся в особняк, познакомишься.