Вытяни руки. Можешь, как обычно, отвернуться, если я настолько… если ты до сих пор не привык, что я, несмотря на столь примечательную жестокость, точный дубликат Ангела. Не волнуйся, никакого секса без его ведома. Только это контролируемое безумие, уничтожающее чудовищ, живущих в твоей голове. Всё по плану, начертанному тобой на этой стене, видишь? Я пожру их с лёгкостью, как пожираю всё, что когда-либо выходило из чрева моей Матери. Твою одежду сегодня разорвать? Испепелить? Или стягивать медленно, аккуратно расстегнув все пуговицы?
— Нет…
Мой издевательски на треть супруг, достаточно зажмуриться. Ответ я прочту. Прочёл. Всё там же, на стене. Пуговицы. Хорошо. Твой младший братец решил, что свихнулся от ревности на полигоне, но он не видел тебя сейчас со мной. Вздрагиваешь. Боишься. Воображаешь, найдётся вообще кто-то, чтобы понять и правильно истолковать то, что я с тобой делаю, и почему упиваюсь твоей неспособностью самостоятельно прикоснуться ко мне? Ты такой — один. Ты уже получил меня, другого меня, и этот я тебе не нужен. Волшебно. Фантастично. Невероятно. Тянусь к тебе, спешу попробовать, ты снова и снова вызываешь любопытство, желание ненасытно тебя изучать. И ты слышишь меня, умирая от моего восхищения, с тем, чтобы, когда мы закончим — забыть. Я сотру эти фрагменты из твоей памяти. Не паникуй, все ощущения от плотской близости оставлю, волнение, робость, возбуждение и стыд. Уберу только байты опасной информации. И если Ангел вдруг зайдёт проведать тебя в этот час — твои сладостно обвитые вокруг меня ноги ему понравятся тоже.
*
Вернулся в домину, поел каких-то конфет из конфетного хранилища у себя в комнате, плюхнулся спать. Короче, до этого места — ничего интересного. Зато потом снилась какая-то убогая бодяга со школой: то ли за неуспеваемость отчислен, то ли за злостные и системные… сис-те-матические прогулы. На меня орала причём не директриса, а гора жутковатых зеленоватых щупалец, голос шёл из места, откуда они росли и извивались. Думал, они меня сожрут, но они наорались до хрипоты и уползли куда-то в качель. А я остался стоять, пришибленный, но не в школе, не в тёмном занюханном кабинете, а как будто нарисованный на бумажном листке, всё белое и серое и немножко в полосочку, а за дальним краем — каракули синими чернилами, мои каракули, но далеко, не прочитать. И так мне хреново и одиноко, запертому на листке, который ещё и согнут был напополам, а потом снова разглажен, но линия сгиба проходит криво-косо по моей груди, и мне там больно, всё как острой заточкой изрезано, неглубоко, но отвратительно. Больно, хочется вздохнуть, а не могу, я плоский и надорванный. Всеми брошенный.
Проснулся в итоге зарёванный, весь в соплях, подушкой об стену бросил, обидевшись, что такое блядство переживать во сне пришлось. За что?! Какого вообще… Почему я не заслужил утонуть-захлебнуться к пастушьему рожку в шоколадно-карамельном фонтанчике на каком-нибудь празднике типа своей двенадцатой днюхи?
Кстати, об этом. Скоро уже. Братец расщедрится, интересно? Хотя да хрен с ним. Надо подарочек у папчика бледного выпросить. Как его там? Не сказал мне имя никакое, только «мессир». Это что вообще значит? Кто в доме хозяин значит? Это по-французски? Я в школе испанский выбрал учить, полегче он потому что, легче всех.
Пока спускался поискать пожевать чего-нибудь к завтраку по бесконечным лестницам, от крутых поворотов ступенчатых мутить начало. Чуть кубарем не покатился, башку знатно расшиб. Ну, мог ведь расшибить! Словил меня внизу кто-то длиннорукастый. Эй, да это же он! Папаня «мессир».
По-моему…
По-моему, до меня дошло. Чувак, что на кухне жратву готовит и потом в столовую на куче подносов и тележек приносит-прикатывает — он лягушатник, ну, французик то есть. Волосики гладенько прилизаны, глазки чёрные, усики и даже бородка остренькая такая, ну вылитый какой-нибудь мушкетёр королевы Анны в отставке, я для класса литературы о них Дюма читал, такими их всех и представлял. Думаю, это он, французик, обозвал папчика в первый раз мессиром. Он тут стопудово самый старый и доверенный слуга. И он так пырится на мессира своего… так преданно, бллин. Я тоже хочу, чтоб на меня так смотрели. Только так. Как на самого главного.
А-а! Теперь точно дошло! Он тут самый главный! И он… кажется… ну почему я мимо ушей пропустил всё, о чём вчера в этой же самой столовке орали? Ботан мой и приторный брат мокрушного. Папчик их — демон? Думаю, что правильно расслышал. Настоящий-пренастоящий, из книжки большой и чёрной, щупальцами Ктулху воняющей. И не какой-то демон-полукровка, которых как говна в каждом аниме навалом, а редкий и чистый, как брюлики или сам Сатана. Да? Ну… как теперь проверить.
Я ещё разок внимательно прошпионил за французским кухарем. Ох он и пасёт мессира взглядом. Подлиза, но не подлиза. Не знаю, как правильно, не таскать же с собой словарь, чтоб за каждым словом лезть. Но я понял, что на папчика киллеровского надо немедленно напасть, пока меня целиком не раскусили и не повесили за капюшон на гвоздик, чтоб отдохнул с приставаниями. Насесть ему на голову надо, пока не поздно! Если он именно такой трушный, каким его обожает лягушатник — то, как папчик и сатана всезнающий, он должен быть самым офигенным помощником в деле охмурения сына своего крутецкого. А помощь будет мне нелишней… очень нелишней, пока Ксавьер дуется и отказывается отвечать за меня и крышевать. И пока я не раззнакомлюсь с кем-то кроме него, чтобы было хоть с кем попинаться и истерики позакатывать. Если захочется.
Что-то уже не хочется. Топая ногами и хныча, я вряд ли чего-то нужного и практичного добьюсь. Немножко скучаю по мамке, с ней всегда было так прикольно истерить. Фу, слабак. Но это пройдёт. Пройдёт же?
Папчик, папчик… как к тебе получше подмазаться? Ты такой странный с виду. Пугаешь немножко бледнотой своей. И винишко опять из серебристого стаканчика цедишь. И не во главе стола почему-то сидишь, а сбоку… И, блядь, прямо мне в глаза как будто влез сейчас и с изнанки их почитал! Когтями влез, царапуче. А я как голый! Только ещё больше чем голый! И не больно, но я весь как на выставке — к стенду открытому приклеен булавками. Со всеми своими нехорошими мыслишками…
Стыдно. Папа сатанюжный, ты же меня слышишь, да, ау? Мамка сто раз верещала, что я эгоист, люблю только себя, зазнаюсь и всё такое прочее. Но я просто хочу, чтоб меня тоже любили, больше всего на свете любили. Не один лишь я. И я тогда буду любить себя поменьше. Может, вообще не буду любить! Всё другому отдам. Сыну твоему… отдам.
Папчик, ты белый, как пенка молочная, и такой же наводящий жуть! Не люблю пенку… Ну отпусти уже мои глаза. Ну… мессир. Мессир?
— Мессир. — Мне было тошно уже не как от пенки, а как от запаха брокколи, мамка иногда с ней суп варила, и вся морда моя искраснелась, я еле нащупал под ослабевшей задницей стул, чтоб умоститься напротив и не сгореть от стыда дотла. — Я, может, и гадкий пацанёнок, но не тупой. Это вы меня на воздух подняли полетать?
— Я. — Он бокальчик свой поставил. И отвечал отрывисто, до самого конца. И зырил куда-то вглубь дома, мимо или сквозь меня. И лицо его молочно-пенковое в выражении не менялось. Ужас один с ним разговаривать, в общем, в саду и в коридоре вчера, и потом в моей комнате он был поприятнее.
— Вы и пришлёпнуть меня можете, как мошку?
— Могу.
— Завидую…
— Чему?
— Тоже так хочу. Но я обещаю, то есть я очень постараюсь, — я заставил себя найти, то есть поймать и перехватить, куда смотрели его глаза, и самому в них смотреть, молясь, чтоб страшные когти не полезли мне опять в череп глубоко за перепуганные глазные яблоки, — быть искренним. Я сообразил уж, правда не тупой, что подхалимством ничего не добьюсь. Я хотел бы вашу силу, очень хотел бы, но я буду её уважать, а не завидовать. Правда. Мессир…