— А его имя знаешь? Лицо, внешность, элементы одежды — можешь описать? Не для протокола.
— Мы играем в викторину? Ваши полицейские уже кого-то арестовали, разве нет?
— Да, но они не «наши». Я на твоей стороне. Я… с вами, понимаешь? Я не играю. Я свой.
Ману понимал. Но доверять никому не собирался. Хорошо, когда братья-мокрушники покупают друг другу врачей или целые больницы. Плохо, когда мокрушники — такие охреневшие и циничные падлы.
Лиам напряженно следил за непримиримым выражением его покрасневшей мордашки, слабины не нащупал и попытался ещё раз:
— Супруг Ксавьера не способен на тебя напасть. Кому как не мне знать. А раз это не он…
— Я могу идти?
— Мануэль, вариантов ровно один. Если это был Демон…
— То что? Вы хотите его поймать? Засадить? Вы серьёзно? Всё было для вас очевидно с самого начала, вы знали! Так какого дьявола допрашивали и в сочувствие играли?! Я не помню место, в котором очутился перед конечным пунктом назначения в хранилище с трупами. Я не могу описать, что там со мной интересненького происходило, куда вы с таким азартом нос суете. Я не чувствовал ни хера! Мне не было больно! Что вам ещё непонятно?! Арестуете его за идеальную анестезию?!
— Ману, извини. Никуда не суюсь. Не бесись.
— Чего «не бесись»? Оставьте меня в покое! И его оставьте! Вы медик и, наверное, умнейший человек, но вы никогда не разберётесь в происходящем, не засунете свой нос достаточно глубоко, чтоб унюхать, чем тут на самом деле пахнет! Вы пялитесь не туда и расшифровываете не те сигналы! Вы полагаете, я ранен, нуждаюсь в поддержке и протекции, в ваших утешительных психологических штучках, в тестиках, укольчиках и таблеточках, но вы не понимаете, что меня уже застрелили! И мне не помочь! Всё остальное, что вы успели увидеть, — ложь. Декорации, жалкая подделка здоровья или нездоровья, порядка или беспорядка, всё — для отвода ваших глаз. А сейчас я заставляю вас всмотреться в суть. Я говорю вам, что уничтожен морально, что меня не спасти. Вы заметили? Вы услышали? Нет! Ни хрена! И я продолжаю на том языке, который вам единственно понятен! Переживайте о моей погрызенной шее, страдайте, негодуйте и повторяйте про себя, что я ещё ребёнок, а уже такого натерпелся. А я тем временем посмеюсь над вами. Ну, подумаешь — морг, литр крови потерял! Есть вещи поважнее, чем пара окровавленных тряпок, Лиам. Важнее, чем хныки и жалость к себе. Я же не девочка! Вы видели, чтоб я транквилов хотел, ныл, боялся темноты или маньяков, ходил под себя или слёзно просился домой к мамочке?
— Не видел.
— И не увидите! Никто не должен был вмешаться и встревать между мной и киллером всея корпорации! Это моё личное дело. И он — мой! Или будет моим! Я разберусь. А если нет — доставите маман мой позеленевший труп. Из океана только потрудитесь выловить до того, как меня рыбы обглодают и сожрут.
— Я всё понял. Ты хотел уйти. Можешь идти.
— Большое спасибо, что ни разу не назвали трудным подростком.
— Если тебе вдруг что-то понадобится. — Лиам с непроницаемым лицом протянул визитку. Я глянул мельком. Красивый, легко запоминающийся номер. И выше синей ручкой дописан ещё один, личный сотовый. Кабинет психосексуальной помощи в трёх кварталах от Хайер-билдинг. И губы полоской. Он больше не играет в жизнерадостность.
«Сдался и скис. Это было легче, чем я думал».
— Не понадобится. Ксавьеру привет передавайте.
После холода морга больница показалась мне душной сауной. Администратор вызвала такси, оставшийся дежурный полицейский — усадил и пристегнул, козырнул почтительно. В особняке чуть не врезался в Тисс. Очнулась уже, какая прелесть. Привычное раздражение от вида матери разбавилось чем-то вроде отталкивающего любопытства. Какая же она некрасивая. Тушь и серая подводка размазались под её глазами, сильно состарив и без того увядшее лицо. Мне стыдно, что она предстаёт перед идеально одетыми и ухоженными обитателями дома в таком нетоварном виде. Впервые обратив внимание на тонкие вертикальные морщины её впалых щёк, я вдруг сделал самое неприятное открытие: кто последние двенадцать лет сосал жизненные соки из её тела. И одноразовое нападение киллера на меня — сущий пустяк по сравнению с этим.
Вина мне ещё не была знакома в таком размахе и масштабах. Не знаю, как с ней можно жить и как живут другие, а я захотел немедля от неё избавиться, сбросить наземь и потоптать. Это не я! Я же хороший!
— Мам, езжай и лети домой. Бери отпуск. Полежи на пляже. Только не на гавайском. На планете ещё тысячи островов и два тёплых океана. Будь подальше от меня.
— Ману, какой отпуск, что ты…
Я заткнул её. Тоже впервые. Просто с размаху обнял, схватил и сжал сильно. Мама. Я, наверное, люблю тебя. И почти не стыжусь тебя. Наверное — потому что все чувства у меня забрал он. Я вспомню потом. Когда он вернёт мне хоть часть украденного.
— Уходи. Это моя война. Свою ты Мортеалям давно проиграла.
*
Я считал дни. Насчитал всего сорок шесть. Так много и так мало — дней, проведённых на Земле… впустую? У меня есть школьная форма, коробка для завтрака, личная комната в особняке (не пришлось переезжать куда-то в город, я всё устроил), неуклюжая, но довольно крепкая дружба с демоном-искусителем-властителем дома, натянутые, но всё же сносные отношения со старшим гениальным братом, полумёртвые эмоции, вымученно красивый язык, ампутированное желание ругаться матом — и старая покоцанная гитара. Хотелось бы купить новую, а лучше две, и… и я забыл включить в список недавних приобретений неясные перспективы.
Когда я смотрел в последний раз — перед побегом — на голубой дымчатый диск в черном небе, я знал, что буду делать, но хреновенько понимал, чего хочу.
Теперь я абсолютно не в курсе, что мне делать. Но, к сожалению, на триста процентов точно знаю, чего хочу.
Мутное, сопливое и крайне нелепое желание покорить равнодушного убийцу превратилось в очень конкретное и чёткое желание сдаться. Я отчаялся. Я… пишу письма в никуда. Строчу и черкаю на шуршащих листах бумаги, пока рука не заболит, отваливаясь. Буквы складываются не в слова, а в больные крики. Я брежу, смертельно усталый, отдаюсь галлюцинациям. Из гласных растут шипы, от согласных валит ядовитый пар. Я то режусь, то задыхаюсь. Смеюсь, не решаясь признаться, что схожу с ума. Да и зачем признаваться. Ни один психотерапевт не прикрутит мне башку обратно на плечи. Не потягается с Демоном. Они все слепые, убогие, беспомощные. Как там мне их описал словарь? Юродивые.
Я обо всём солгал. Я мечтал о дружбе, но избегал мессира, внешне напоминавшего своих преступных сыновей так сильно, что больные крики букв разрывали мои густо исписанные листы в клочья. Я стремился быть частью семьи, но старший брат махнул на меня рукой, вечно запертый у себя в серверной. Я обещал учиться, но меня исключили из школы на пятнадцатый день пропусков. Я огорчён? Может, подавлен? Масштабное онемение моей души дошло до той стадии, когда способность чувствовать сознательно выброшена в мусорное ведро. И всякий раз, когда я сую руку в этот мусор, — я хочу немедленно подохнуть. Так что не суюсь я туда. Не лазаю по помойкам всяким.
Я один. И мурашки бегают по моей коже от воплей, отчётливо доносящихся из очередной скомканной бумажки.
В этом месте горит тысяча свечей.
Белый воск застывает каплями на леденящей коже. Затем чернеет.
Полчища рабов полегли мёртвыми у края твоей постели. На их растерзанные тела продолжают взбираться новые и новые рабы. Один кивок твой — и новый труп.
Они не люди. Среди людей ты не нашёл себе рабов, ты их презрел, отбросил.
И каждый новый — это новый день. Ты давишь их, казнишь легко, как росчерком пера. Как лёгким дуновением тушишь свечи.
За первой тысячью бредёт вторая, их легион, и солнца в небе уступают им дорогу. Теснят их новые рабы, толкают, затмевают. И солнца меркнут. Позволь, искрой ближайшей умирающей звезды… я подожгу твою сигарету.