Ну, кроме как умиротворяющих объятий с тобой, высокий, хриплый и ненормальный. Жаль, не слышишь мои мысли. Сам ты по кругу думаешь о том, как бы понадёжнее уложить меня спать.
— Поспи со мной? — попросил я, когда он пристегнул меня к сиденью в машине.
— У меня много работы… — Он запинается, на лице ясно написано всё, как обычно — внутренняя борьба, недолгая, с предсказуемым исходом. Демоны похоти и сладострастия победили. Они ещё ни разу не проиграли. — Хорошо, сейчас позвоню, отпрошусь.
Дома, когда я засыпаю, ты спускаешься по моему телу всё ниже. Прикасаешься под трусами, пальцы дрожат, ты на взводе, твой отвердевший пенис в ловушке между нашими торсами, и я не отодвинусь. Но я не готов спать голым, и ты тоже, мы ещё не потеряли последнюю видимость приличий. Я люблю твоё тепло, ты уютный и мой, даже когда окончательно горячеешь и бредишь всяким, типа… Сделаешь мне минет? Ещё немного, и ведь сделаешь.
Я не занимаюсь онанизмом из чувства непонятной брезгливости, разумеется, пару раз пробовал, когда созрел: было интересно, как и любому подростку, но в привычку не вошло, скучно и по-своему гадко, и я не хочу ни о ком грязно мечтать. А разного рода напряжения я топил в бесчисленных компьютерных играх и японских сериалах. Поэтому тебе достанется мой совсем нетронутый член.
Ты опять вгоняешь меня в краску, представляя в подробностях, как отсосёшь мне, юному двоюродному брату, ты возбуждённо делаешь на возрасте акцент, тебе нравится томиться и ждать, невинно обняв мою спину, я слышу в твоей голове свои стоны. Хмурюсь: стонать я буду не так и не громко. Надеюсь, ты не насмотрелся никакого порно. Давай уже спи, Сент-Мэвори. Ни тонна эспрессо, ни адский киллер, которому пятый день подряд хочется вбить здоровенный кол в сердце, не помешают мне тоже уснуть.
*
Синие, они все синие. Меня, как щенка, столько лет за нос водили, а вот же разгадка, валялась на самом виду. И Мать молчала, но не из коварства, а просто нет у неё рта, кроме моего. Смутно нащупываю её роль в разыгравшейся трагедии генезиса.
Четыре камня потому фундаментальны и изначальны, что обозначили север, юг, запад и восток — и положили основу пространства. Неизвестно, как и откуда взявшиеся (это, если повезёт, мне покажут Архивариусы), они были совершенно одинаковыми. И мне хорошо понятно, почему у молодого демиурга сразу ничего не вышло: гармония не означает равномерность и равновеликость, миру не должно рождаться однородным, он стал мёртвым выкидышем самого себя. Жизнь означала движение, а движение — это перетекание из зоны избытка в зону недостачи в стремлении поделиться и выровнять. Бесконечное стремление, не достигающее до конца цели — чтобы жизнь не оборвалась. И потому… потому…
В теплоте зародышевой оболочки ничего не происходило. Ничего хорошего. Бог ждал сложа руки, неопытный и глупый, сдавшись после первой же попытки. И дождался: к нему пришли старейшие — те, что породили его. Хаос вынул (выбил? практически похитил) два камня, предположительно западный и северный, из лона творения. А Тьма их обняла и поцеловала, убаюкала в себе нежно, в холоде и пустоте — и заморозила насквозь. Они не потеряли заложенных в них свойств, не «умерли», так как не были живыми существами, чьи оболочки или сердцевины можно повредить и уничтожить, но одновременно они не были обычными предметами, подверженными тлену и распаду. По сути, у меня нет под них определения, ни одного верного слова. Артефакты? Некие первичности форм и содержаний, четыре прототипа? Четыре уникальных инструмента божественной воли — вот разве что. Четыре пусковых рычага для старта чего-то прекрасного. И два из них изменились в объятьях Тьмы на нечто противоположное, их божественность была извращена. И их новую природу выдал новый цвет: чёртов злополучный, пресловутый, такой уже надоевший в псевдоуникальности, воспетый всевозможными обожателями, втрескавшимися по уши в меня и в мою черноту.
Кривлю губы, стараясь не смеяться, ведь слёзы Ангела ещё не высохли на моих руках.
Итак, тёмно-фиолетовые камни, милостиво возвращённые Богу после метаморфозы, соединились парой напротив пары синих, встали ровно, вросли в фундамент. Они источали холод и распространяли мрак, пока два других лучились теплом и сияли светом. И все четыре в какой-то момент смешались в своих свойствах и в двойном притяжении, а интенсивно произведённые ими вещества уплотнились в непрерывно растущей массе до критической точки. Пока предположительно не случился взрыв — тот, именуемый большим. Пространство триумфально началось, пошёл отсчёт Времени. Но Тьма — немая спасительница, грубо выставленная за границы пространства-времени и прозябавшая в забвении, не получившая от демиурга даже простого «спасибо, мама» — больше никогда не покидала те замороженные камни, нарекла своими. И потому я её вечный ребёнок и вечный должник.
Энджи, мой светоч, забывший эротично сдвинуть бедра, ты рыдал именно над этим? Быстро, слишком быстро — и ты тревожишь меня своей опасной быстротой — ты понял, что они и должны быть в заморозке. «Они». То есть камушки. То есть мои глаза. Такова цена за то, кем мы есть вообще. И мы могли не быть вовсе — не иметь пакостных личностных черт и умения строить коварные замыслы, не иметь мозгов и искры осмысленной жизни, не воплотиться в забавных двуногих созданий. И не узнали бы никогда, каково это — дышать, пить, есть, молиться, предавать, молчать, смеяться, радоваться и злить кого-то. Мы просто держали бы фундамент, вросшие, вот и всё. Жизнь булыжников, будь они хоть тысячу раз бесценны, скучна — сам видел, в музее Бишопа. Хотя мы бы там самыми редкими шли, и декоративными, и ювелирными. И огранка натуральная щедротами создателя, не нуждается в доработке людьми: мы, в форме четырех «маркизов»³ по сто одиннадцать карат каждый, и так совершенства. Красовались бы день-деньской на тонких колоннах и серебряных подставках, за бронированным стеклом, чтоб посетители руками не трогали, и позёвывали бы красиво преломляющими боками в свете фотовспышек.
— Прости, ну прости, что я опять глумлюсь. Трудно удержаться. — Я поймал его кулак, в десятый раз заехавший мне по носу. — Иди ко мне. Хочешь меня? Повторно оттаять.
— Я понял из откровения намного больше, чем ты можешь себе представить. Ты не знаешь, о чём я плакал.
— Так просвети меня… мой свет. — Ну конечно я хотел получить сейчас по губам. Иначе зачем мне эти глупые игры в колкости. Но Ангел хмуро поджал губы.
— Ты лишён по вине Матери умения строить связи, перебрасывать и удерживать мосты, питать постоянный интерес. Мир полон для тебя низшими и простейшими, ты упиваешься неравенством и выражаешь это… в своём подобии на взаимодействие. Ты не прикасаешься к другим существам, а пробиваешь насквозь. Чужая оболочка, её упругость и сопротивление для тебя пустой звук. И знаешь что? Это очень хреново. Пусть люди слепы и поверхностны, но они пытаются копать вглубь, ищут эмпатии и понимания, их терзают вопросы, им нужны другие пути. Твой дар видеть только вглубь кажется тебе однозначно выигрышным, но ты лишён выбора. Раздеть разум — сомнительное удовольствие, такое редкое, что ты получаешь его лишь со мной. Раздеть тело — часто означает получить всё. Но сначала нужно осторожно нащупать тело. А с этим у тебя большие проблемы. Сделать так, чтобы понравилось… кому-то, а не тебе.
— Продолжай, — причини мне изощренно боль, любимый, у тебя получится.
— Когда я занимаюсь сексом со смертными, я ощущаю приятные вещи телом как должно — почти так, как ощущают они. Процесс от начала до конца. Чужой пот, тепло, запах…
— Их вонь.
— Не перебивай. — Он разогнул правое колено, длинная обнажённая нога должна была меня задушить или скинуть с кровати, но он заткнул ею мой рот. Засунул ступню на треть. Издевается и хочет, чтоб я рехнулся от эрекции и искушения облизать его маленькие пальцы. Нашёл на меня управу. И слушать его теперь очень трудно — не могу сосредоточиться. — Я наслаждаюсь, я нахожу каждый акт пьесы привлекательным. Не от оголённого члена к опустошительному оргазму, а от лёгкого смущённого флирта и до порога спальни. За порогом — властвуешь ты.