Любить высокий полет, а не человека — нечестно, потом опасно, потому что из нее чаще встречаются дряни, чем из всякой другой volée, a вам даже и невыгодно, потому что вы сами не haute volée, a потому ваши отношения, основанные на хорошеньком личике и смородине, не совсем-то должны быть приятны и достойны — dignes. Насчет флигель-адъютантов — их человек сорок, кажется, а я знаю положительно, что только два не негодяи и дураки, стало быть, радости тоже нет. Как я рад, что измяли вашу смородину на параде... Хотя мне и очень хотелось бы приехать в Москву, позлиться, глядя на вас, я не приеду, а, пожелав вам всевозможных тщеславных радостей с обыкновенным их горьким окончанием, остаюсь ваш покорнейший, неприятнейший слуга гр. Л.Толстой».
Казалось бы, преступления Валерии Владимировны были невелики; да и женихом-то Лев Николаевич был тогда еще не вполне, так что на такие нотации, быть может, не имел и права. Мы видим, однако, что в письме он сказал Арсеньевой все неприятное, что только мог сказать, — поговорил и о ней самой, и о ее платье, и даже о недостаточной знатности ее семьи. Сам Печорин не мог бы быть более неприятен в разговоре с княжной Мэри.
Инцидент со смородиной и флигель-адъютантами удалось замять, — Толстой почувствовал, что зашел слишком далеко. Затем Валерия Владимировна вернулась в Судаково. В дневнике появляются следующие записи:
«Приезжала m-lle Вергани (гувернантка Арсеньевых), по ее рассказам Валерия мне противна...» (24 сентября). «Ездил к Арсеньевым. Валерия мила, но, увы, просто глупа...» (25 сентября). «Была Валерия мила, но ограниченна и фютильна[16] невозможно...» (26 сентября). «Валерия нравилась мне вечером...» (28 сентября). «Валерия не способна ни к практической, ни к умственной жизни. Я сказал ей только неприятную часть того, что хотел сказать, и потому оно не подействовало на нее. Я злился. Навели разговор на Мортье[17], и оказалось, что она влюблена в него. Странно, это оскорбило меня, мне стыдно стало за себя и за нее, но в первый раз я испытал к ней что-то вроде чувства...» (29 сентября). «Она страшно пуста, без правил и холодна как лед, от того беспрестанно увлекается...» (1 октября). «Не могу не колоть Валерию. Это уж привычка, но не чувство. Она только для меня неприятное воспоминание...» (8 октября). «Смотрел спокойно на Валерию, она растолстела ужасно, и я решительно не имею к ней никакого чувства, дал ей понять, что нужно объяснение, она рада, но рассеянно...» (19 октября). «Поехал на бал. Валерия была прелестна. Я почти влюблен в нее...» (24 октября). «Приехала Валерия. Не слишком мне нравилась, но она милая, милая девушка, честно и откровенно она сказала, что хочет говеть после истории с Мортье, я показал ей этот дневник, 25 число кончалось фразой: я ее люблю. Она вырвала этот листок...»[18] (27 октября). «Она была для меня в какой-то ужасной прическе и порфире. Мне было больно, стыдно, и день провел грустно, беседа не шла. Однако я совершенно невольно сделался что-то вроде жениха. Это меня злит...» (28 октября). «Нечего с ней говорить. Ее ограниченность страшит меня. И злит невольность моего положения...» (30 октября). «Она не хороша. Невольность моя злит меня больше и больше. Поехал на бал, и опять была очень мила. Болезненный голос и желание компрометироваться и чем-нибудь пожертвовать для меня. С ними поехали в номера, они меня проводили, я был почти влюблен» (31 октября).
Решаюсь утверждать: в этих кратких записях только что опубликованного дневника — новый Толстой! В них человек с неврастенической раздражительностью, «влюбленный», чувства которого меняются каждый день, если не каждый час, в зависимости от платья, от прически, от случайного слова. И с этими-то, столь же несправедливыми, сколь резкими рассуждениями — «глупа», «противна», «отвратительна» — он стал женихом и писал невесте милые, нежные, иногда восторженные письма! «Увлечение» свое он изобразил в повести о любви, силой поэзии преобразив почти все. Теперь и некоторые главы «Войны и мира», «Анны Карениной» придется читать по-иному: мы ведь больше не знаем, что сказали бы в дневниках о Китти — Левин, и о Наташе — князь Андрей.
В искренности же Льва Николаевича сомневаться не приходится; он был искренен в каждую отдельную минуту. У Печорина тоже бывали минуты, когда он чувствовал себя почти влюбленным в княжну Мэри.