Дмитрий Шашурин
ПЕЧОРНЫЙ ДЕНЬ (сборник)
Зачем вспоминать сосны?
Забыть, как в жару пахнет от сосен смолой, хвоей, чтобы и не вспомнить никогда. Нельзя помнить. Не помнить лучше. Жара. Сосны. Сладость. Сладость? Сладость?.. Постой!
И он приходит в себя. Очнулся после контузии. Он лежит на хвое под соснами. Пахнет смолой и хвоей. Сладость. И сам себя просит, баюкает, улещает: не помни! Забыл и потерял сознание.
Через десять лет как-то на даче в Бузганове, когда сидел на хвое под соснами, снова… И не так уж жарко, ветерок над прудом. Прошумели сосны, пахнуло смолой.
Зачем забывать? Что? Не госпиталь, не взрывы в лесу, да и не сама война. Сосны. И вот это сознание, что нельзя вспоминать. Но теперь он вспомнит, он знал, что вспомнит, почему был запрет и что запрещено.
Сладкий запах смолы, а на языке тоже сладость, ощущение сладости, от которой стиралось, исчезало из памяти… Что исчезало?
Он вспомнит, не выходя из полудремы, уравновешенности, вот здесь, на берегу пруда под соснами, в Бузганове. Вспомнит о тех, других соснах, которые начинались за буграми кирпичного завода. Когда-то завод обжигал кирпич, потом печи закопали — получились бугры, наполовину из глины, наполовину из горелого битого кирпича, золы, шлака. Хоть полдень, а они цветом словно краснеют на заходе в сумерках. За буграми сосны. Там солнце, тишина и таинственность. Это еще можно вспоминать.
Каждый раз, когда они вдвоем с Горкой пробирались за бугры, останавливались, чтобы привыкнуть к напору света. Бугры, лес, они с Горкой на опушке — всегда было в памяти и без труда возникало явственно, когда он только хотел, думая о детстве, деревне, лесах, которые тянулись, как говорили, без конца. Но сейчас он чувствовал, что вспомнит другое, то, что затемнено в памяти нарочно, может быть, насильно.
Он медлил, сравнивая с отаптыванием площадки в снегу, чтобы можно было вернуться, чтобы начать снова, опереться, когда провалишься на нехоженом. Ведь очевидно же, они с Горкой охотнее бы сидели на речке в жару. А приходили к соснам, будто не на своих ногах, и не знали зачем. Шли не сговариваясь, брели, но остерегались, не увязался бы кто из сверстников. Если б увязался, значит, повернули, не пошли бы к соснам. Это он понял только теперь, остановив воспоминания.
Может быть, еще пахло и можжевельником, даже наверняка, потому что аромат можжевельника куда слаще, чем аромат сосновой смолы. Ну да, там было полно кустов можжевельника, осыпанных словно заиндевевшими ягодами. Его ветки охапками приносили в избы, где были покойники, и на поминках всегда пахло можжевельником и ладаном. От этого и в лесу тоже чудился ладан, и становилось жутко. Так просто испугаться гадюки, которую увидеть еще проще: принять сучок за гадюку и засверкать пятками к буграм, через бугры, и потом щупать друг у друга и сравнивать, у кого как колотится сердце, и вспоминать, как гадюка свернулась клубком и помчалась вслед. Так просто!
Но они с Горкой уходят под сосны, глубже в лес.
Мох на кочках пересох, щекочет ступни и ломается, потрескивая, отлупливаются чешуйки коры на соснах, Горка оглядывается, высматривает. Конечно, теперь понятно — это заданность, заданность поведения. Он сейчас вспомнит, вот-вот отдернется занавес. Но занавес не открывается, а становится прозрачным. За ним просвечивает сруб. Сосны стоят колоннами, бревна сруба пересекают их поперек.
И все-таки он сорвался или, если придерживаться сравнения со снегом, провалился в неведение, как в сугроб. Вот они подошли к срубу. Сруб погружен нижним венцом в мох. Стоит не на бревнах-подставках по углам, как обычно, просто на мху. Или уходит, как колодец, глубоко под землю? Сруб без единого проема во всех стенках — без окон, без дверей полна горница людей… Здесь и произошел срыв, провал. Картинки замелькали слишком быстро, беспорядочно, туманно.
…Они с Горкой внутри, и это не сруб, а комната, и Не комната — аптека.
Вот они опять в лесу и, друг перед другом хвастая, сосут по конфете. Сладость. Предметы в Той аптеке. Блестят вроде самовара или трубы до потолка, шириной с бочку. Пузырь как из льда. Полки, дощечки с черточками, значками. И есть часы, хотя они не часы. Еще что-то, не понять. Он разговаривает, но не с Горкой. Старается отвечать. А Горка за стенкой из стекла крутит ручку вроде веялки. В тумане, в неопределенности. Было или не было?
Догадки навязывают памяти, чтобы привиделось, как догадывается. Но он вырывается, и ему удается остановить ленту, чтобы опять стоптаться.
Теперь он начинает с деревни. Железная дорога далеко, там и район. Только там, в районе, больница и аптека, а не в деревне, не в лесу. Лес. Речка из леса да в лес. Под склоном. Никаких экспедиций, научных станций, лабораторий…
Ага, лаборатория! Немедленно подсказались всякие лаборатории: в санчасти, в поликлинике, заводские. Вместо неизвестно чего — стеллаж, вместо не то трубы, не то самовара — центрифуга. Пожалуйста! Просто! Разумно! Логично! Он зажмурился. Привычное раздирало, крошило, переиначивало, сбивало с дороги. И уже думалось, что так и было. Но тревога предоткровения не оставляла его даже тогда, когда он проваливался. Кажется, она смыкалась тогда над ним и вокруг.
Почему-то в лесу, там за буграми, всегда тишина. Ни кукушек, ни дятлов, ни хотя бы синиц. Птицы-то им чем помешали? Им?! Кому им?!
Ведь мог же вот так вспомниться сон? И лучше, и проще, если сон. Или похоже, как во сне вспоминаешь другой сон. Конечно, они с Горкой сосали конфеты. Даже сейчас ощущается та сладость. Он проглатывает слюну. И чувство, что они освободились, отработали и теперь можно на реку. Но ведь они не говорили об этом никогда. Нет, не сон!
Начинать с деревни… Из деревни быстро пришел ответ. «Нащет как вы интересуетесь сообщаю Егор Васильевич с фронта не вернулся и похоронной по ем не было. Ихний дом, заколоченный с самого начала войны. Предположительно Егор может окажется живет где ни есть по стране а рыба ловица, на кольцо и лещи и язи: когда заходит сазан. Или судак больше по перекатам только кирпичный завод обратно не работает».
Начинать с деревни. Но что даст поездка? Ну уйду за бугры. А как узнать — пригрезилось или нет? Было или не было? Он поехал.
Горка залезал на стеллажи. Горка и в деревне везде лазил. На пасху треснулся с верхней перекладины качелей. Никто не останавливал Горку, когда он лазил по стеллажам в аптеке, в лаборатории. Горка и он. Кто же тогда давал им конфеты? Каждый раз, чтобы забывали обо всем. И сейчас, когда он воображал, что сосет конфету, воспоминания путались, теряли очертания, накладывались на другие, и его одолевали лень, пассивность, недовольство.
В поезде сквозь дремоту настойчиво представлялось, как на голове у Горки стоит блестящий луч и, похоже, погружается Горке в череп или сам по себе делается короче. И пока добирался до деревни на попутных грузовиках, он все старался представить яснее, извлечь из тумана и не мог. Только один раз увидел, и то скорее мелькнуло, что не луч, а стержень с проводами.
Как он и ожидал, Дерьяныч мельтешил и сводил все разговоры к рыбалке. И даже хуже, чем ожидал. Никак нельзя было вырваться от Дерьяныча и пойти в лес. И про Горку Дерьяныч не рассказывал, тоже вопреки ожиданиям.
— Егор те, кто его знаиит, — тянул Дерьяныч, отводя глаза.
Резиновые сапоги обладают свойством зачерпывать воду как раз, когда холодно. И уж потом солнце взойдет, а никак не отогреешься, бьет дрожь. Он зачерпнул в сапог, садясь в лодку. В тумане, в холоде, на рассвете.
Озлился и восстал. Потребовал, чтобы Дерьяныч один выгребал к камышам, а сам назад в хату.
— Переобуюсь, я те свистну.
Переобувался так, будто расправлялся с сапогом, портянкой, с ногой за их проступки, им и еще кому-то назло. И пошел не к реке, а задами к лесу. Через бугры не полез, обошел стороной. У первых сосен присел на пень и, закрыв глаза, вдыхал аромат смолы, хвои.
Сначала он был уверен, что вскоре встал с пня, углубился в лес, нашел сруб, вошел, и его ошеломил блеск и необычный вид оборудования, потом стал сомневаться, выходило вроде, что он не открывал даже глаз, так и просидел на пне.
Еще несколько мгновений спустя он уже удивлялся, зачем его понесло в лес, когда так хотел порыбачить, да и Дерьяныч ждет. Надо ж, приехал на рыбалку, а потащился в лес!..