Мы отдавали себе отчет в том, что все это благополучие есть чисто внешняя форма дисциплины и что за ним не скрывается никакая, даже самая первоначальная культура.
Вопрос, почему колонисты продолжают жить в условиях нашей бедности и довольно тяжелого труда, почему они не разбегаются, разрешался, конечно, не только в педагогической плоскости. 1921 год для жизни на улице не представлял ничего завидного. Хотя наша губерния не была в списке голодающих,[75] но в самом городе все же было очень сурово и, пожалуй, голодно. Кроме того, в первые годы мы почти не получали квалифицированных беспризорных, привыкших к бродяжничеству на улице. Большею частью наши ребята были детьми из семьи, только недавно порвавшими с нею связь.
На городских окраинах, в запущенных бандитских селах за время войны и революции скопились многочисленные образования, оставшиеся после разложения семьи. В значительной мере это были старые уголовные семьи, которые еще при старом режиме поставляли пополнения в уголовные кадры, много было семей, ослабевших во время войны, много завелось продуктов социального разложения, как следствие смертей, эвакуаций, экзекуций, передвижений. Многие ребята привыкли бродить за полками: царскими, белыми, красными, петлюровскими, махновскими[76]. Это были авантюристы разных пошибов. Они приобрели большие навыки в употреблении упрощенно-анархистской логики, в презрении ко всякой собственности, в пренебрежении к жизни и к человеческой личности, к чистоте, к порядку, к закону.
Но среди этих привычек все же не было привычки одинокого бродяжничества, того, что потом составило главное содержание беспризорщины. Поэтому выход из колонии для многих колонистов был возможен только в форме перехода в какой-нибудь определенный коллектив, хотя бы и воровской, во всяком случае – не просто на улицу. А найти такой коллектив, связаться с ним под бдительным вниманием угрозыска было все же трудно. Поэтому кадры нашей колонии почти не терпели убыли.
Хлопцы наши представляли в среднем комбинирование очень ярких черт характера с очень узким культурным состоянием. Как раз таких и старались присылать в нашу колонию, специально предназначенную для трудновоспитуемых. Подавляющее большинство их было малограмотно или вовсе неграмотно, почти все привыкли к грязи и вшам, по отношению к другим людям у них сложились постоянные защитно-угрожающие отношения, по отношению к себе наивысшим фасоном была поза примитивного героизма.
Выделялись из всей этой толпы несколько человек более высокого интеллектуального уровня, как Задоров, Бурун, Ветковский, Братченко, а из вновь прибывших – Карабанов и Митягин. Остальные только очень постепенно и чрезвычайно медленно приобщались к приобретениям человеческой культуры, тем медленнее, чем мы были беднее и голоднее.
В первый год нас особенно удручало их постоянное стремление к ссоре друг с другом, страшно слабые коллективные связи, разрушаемые на каждом шагу из-за первого пустяка. В значительной мере это проистекало даже не из вражды, а все из той же позы героизма, не корректированной никаким политическим самочувствием. Хотя многие из них побывали в классово-враждебных лагерях, у них не было никакого ощущения принадлежности к тому или другому классу. Детей рабочих у нас почти не было, пролетариат был для них чем-то далеким и неизвестным, к крестьянскому труду большинство относилось с глубоким презрением, – не столько, впрочем, к труду, сколько к крестьянскому быту, крестьянской психике. Оставался, следовательно, широкий простор для всякого своеволия, для проявления одичавшей, припадочной в своем одиночестве личности.
76
Речь идет о «полках» украинских политических деятелей: