Выбрать главу

Но вот что многим может показаться невероятным: прозаическими статьями своими Картофелин обратил на себя общее внимание, как человек со вкусом, умом и дарованием{17}, – и я должен сознаться, что такое мнение о Картофелине было только преувеличено, но в основании не совсем несправедливо. Мой педант – изволите видеть – действительно не без ума и не без способностей; он только ограничен, но не глуп, только мелочно самолюбив, но не бездарен; последние достоинства он, в качестве педанта, должен приобрести впоследствии, когда мелкое самолюбие его, в союзе с летами, задавит в нем то немногое, что дала ему природа. Притом же обстоятельства времени много способствовали Картофелину прослыть даже гением – по крайней мере в кругу своих приятелей и товарищей по пансиону – сотрудников рукописной «Северной флоры»: педанты прежних времен тащились по избитой колее Баттё и Лагарпов, а мой Картофелин принялся за немечину. Малой он был работящий, прилежный; память у него была здоровая; немецкому языку он был выучен еще в детстве. Я уверен, что по инстинкту он выбрал бы своими героями Клопштока и Николаи, но слава Гете и Шиллера тогда была уже во всем своем колоссальном величии, а Шлегеяей тогда еще считали великими людьми: – так ему, знаете, при готовых понятиях, чужим умом и при фразистом языке нетрудно было показаться не тем, что он есть…{18} Притом же в молодости всякий человек живее, а следственно, и умнее, чем в старости, и по инстинкту отстаивает новое против старого… Впрочем, и тогда уже многие замечали в слоге Картофелина что-то пухлое, дряблое, какую-то искусственную простоту и натянутую оригинальность, что-то отзывающееся солодковым корнем и сытою… И эти люди не ошиблись, как увидим ниже.

Вот поехал мой педант за границу – вы думаете, в Германию? – Я сам то же думал сперва, но моя фантазия велит мне послать его в страну филологов и комментаторов, где на каждый стих великого поэта написано по сту тысяч томов объяснений и примечаний. Не знаю, что он там делал целые семь лет, но знаю, что присылал оттуда предикие стихотворения{19}.

Наконец, мой Картофелин возвращается в любезное отечество… Боже мой, как он переменился!{20} Поехал молодым литератором, которого настоящую цену немногие понимали, а воротился педантом, которого значение уже всем ясно… Семена принесли плоды, и натура сказалась… Начнем с того, что он приехал с брюшком – доказательство, что он страдал о судьбе человечества в своих стишонках… Натянутая важность лица, при смешной фигуре и круглом брюшке, сделала его похожим на лягушку, которая, в басне Езопа, хочет раздуться в вола{21}. Самолюбие его действительно раздулось, как прыщ: страшно и гадко прикоснуться к нему. Общество педант стал принимать за свое училище, салон за аудиторию, светских людей – за школьников: говорит все свысока, словно лекцию читает, и если кто не слушает его с благоговением, на тех смотрит он презрительно, и если кто заговорит, хотя бы на противоположном конце залы, он посмотрит на того, как Юпитер олимпийский, – с гневом и помаванием бровей… Любимый рассказ его – о том, как он ходил в Париже на поклонение к великому романисту{22}. В Германии педант был проездом; она ему не понравилась. «Немцы, – говорил он, – раздружились в своей отвлеченности с жизнию; они презирают величайшую из наук – филологию; они предпочитают ей философию, это буйное обожествление разума… Я был, в Берлине, – и мой бедный череп трещал от мудреных вещей, которые слышал я в тамошнем университете… Немцы забыли великого Бахмана и предпочитают ему сухого, отвлеченного, схоластического Гегеля, этого Андрамелеха новейшей философии»…{23} Педант мой говорит голосом важным, протяжным и тихим, несколько переходящим в фистулу, как будто от изнурительной полноты ощущений в пустой груди, как будто бы от изнеможения вследствие частой декламации ex-officio[3]. В школу он приносит с собою графин сахарной воды, которою запивает почти каждую свою фразу… И вот, в порыве моего типического вдохновения, мне кажется, что я вижу его на учительском стуле, восседающего с приличною важностию, слышу его чахоточный голос, беспрестанно прерывающийся от полноты педантического самодовольствия и хлебков сахарной воды: «Милостивые государи! я был там и там, а вы не были; но это ничего: после того, что я расскажу вам о тех странах, – вам покажется, что вы сами там были… Немцы вздумали мирить философию с жизнию – они воображают, что можно эту цветущую жизнь сделать содержанием бездушных логических формул… Немцы не любят буквы… а я, господа, я – признаюсь – люблю букву… Вот я было вздумал прочесть эстетику Гегеля, но принужден был бросить ее под стол: помилуйте, господа, ведь книги пишутся для удовольствия, а не для ломания головы…»{24} Литературы педант, конечно, не оставил; но его деятельность уже изменилась: о немцах и немецком он уже – ни слова… Слог его стал дик до последней степени. Желая поднять до седьмого неба повести своего приятеля, он говорит, что его приятель выдвинул все ящики в многосложном бюро человеческого сердца… Начиная восхищаться родиною, он делает вопросы, вроде следующих: что, если бы наша Волга, забрав с собою Оку и Каму да соединившись с Леною, Енисеем, Обью и Днепром, взлезла на Альпы, да оттуда – у-у-у-у-у! на все концы Европы; куда бы девались все эти французишки, немчура?..{25} Не правда ли, подобные вопросы приличны только или педанту, или крестьянскому мальчику, который говорит: «А что, тятя, коли б наш чалый мерин-то сделался бурою коровою, – ведь мама молочка еще бы дала мне?»… Вы смеетесь, читатели? моя выходка вам кажется фарсом, плоскою шуткою? Смейтесь, а я стою на том, что педант еще и не то в состоянии написать. Ведь я вас предупредил, что пишу выдумку, игру моей досужей фантазии, а не списываю рабски с действительности: так не мешайте же мне выдумывать. Итак, я уверен, что мой педант слова не скажет в простоте – все с ужимкой: например, вместо того, чтоб сказать, что Петербург построен на ровном месте, он скажет, что ровная гладь подкатилась под огромные дома града Петрова… и пр. и пр.{26}.

вернуться

17

О деятельности Шевырева-критика и теоретика в 20–30-е гг. см.: Ю. В. Манн. Русская философская эстетика. 1820–1830-е годы. М., «Искусство», 1969, с. 149–190.

вернуться

18

Интерес к немецкому романтизму Шевырев вынес, вероятно, еще из стен пансиона (см. примеч. 10). В 1826 г. он вместе с В. П. Титовым и Н. А. Мельгуновым перевел трактат В.-Г. Ваккенродера «Об искусстве и художниках. Размышления отшельника, любителя изящного». Позднее, на страницах «Московского вестника», помимо переводов немецких поэтов, он опубликовал «Разговор об истине и правдоподобии», и отрывок из «Вильгельма Мейстера» Гете; влияние этого писателя ощущается и в стихотворном диалоге Шевырева «Журналист и злой дух». Что касается шевыревского разбора «Междудействия к «Фаусту», то эта работа, ставшая известной Гете, удостоилась его одобрительного отзыва: «Разрешение проблем или, точнее сказать, узла проблем, предложенных в моей Елене, разрешение столь же удовлетворительное, проницательное, сколько простосердечное – не могло не удивить меня…» («Московский вестник», 1828, № 11, с. 329).

вернуться

19

Имеются в виду две заграничные поездки Шевырева (1829–1832, 1838–1840 гг.), во время которых он побывал в Италии («великий поэт» – Данте). Там он задумал реформировать русское стихотворение введением в него итальянской октавы (см. его трактат на эту тему: «Телескоп», 1831, ч. 3, с. 263–299; 466–497). В статье «О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя»«(1836; см.: наст. изд., т. 1) Белинский высказал свое резко негативное отношение к опытам Шевырева; однако в пушкинском кругу эти опыты вызвали большой интерес. А. В. Веневитинов писал Шевыреву 14 августа 1831 г.: «…здешние литераторы много толкуют о твоих октавах. Весь же круг этих… в великом граде Царском селе состоит из Жуковского и Пушкина… Последний тебе много кланяется и благодарит за твое… к нему послание, на которое он тебе непременно будет отвечать… В рассуждении же октав он уверяет, что эта статья (имеется в виду трактат в «Телескопе». – Ред.) возбудила в нем тьму новых мыслей и желаний; но что, несмотря на то, он непременно войдет в некоторое состязание с тобою и тебе же самому предложит свои возражения» (цит. по: М. Ар он сон. Поэзия С. П. Шевырева, с. XXIX). По возвращении Шевырева из Италии его суждения о русском стихе были оспорены Пушкиным (см. письмо Шевырева к С. А. Соболевскому от 6 октября 1832 г. – ЛН, т. 16–18, с. 750), однако последний постоянно подчеркивал свое уважение к эрудиции пропагандиста русской октавы (отзывы Пушкина кратко суммированы в кн.: Л. А. Черейский. Пушкин и его окружение. Л., «Наука», 1975, с. 469–471).

«Предикими» Белинский назвал переводы Шевырева из Т. Тассо, которыми тот сопроводил свой трактат «О возможности ввести итальянскую октаву в русское стихосложение» (1831).

вернуться

20

Идеологическая переориентация Шевырева началась действительно в Италии. В письме Погодину 1831 г. он писал: «Я вообще насчет всех мнений нахожусь в состоянии брожения: у меня все как-то перерождается и выходит новое, от своего, русского корня» (цит. по: М. Аронсон. Поэзия С. П. Шевырева, с. IX).

вернуться

21

В. П. Боткин писал Белинскому 23 марта 1842 г.: «На этой неделе видел 2 раза Шевырева в концертах. Святители! Как это заочно ты мог так разительно верно схватить всю его личность! «Натянутая важность лица, при смешной фигуре и брюшке» и проч. – живой Шевырка!»

вернуться

22

Имеется в виду свидание с Бальзаком в Париже, описанное Шевыревым в «Парижских эскизах. Визит Бальзаку» («Москвитянин», 1841, № 2, с. 357–383).

вернуться

23

Пародийный пересказ соответствующих мест статьи Шевырева «Взгляд русского на современное образование Европы» («Москвитянин», 1841, № 1, с. 219–296). Шевырев пытался дискредитировать философию Гегеля, считая ее несовместимой с «христианской религией». Адрамелех (Андрамелех) – бог, которому приносили жертвы жители ассирийского города Сепарваима (IV Книга Царств, гл. 17, ст. 31).

вернуться

24

Подразумевается комплиментарный оборот из рецензии Шевырева на «Три повести Н. Ф. Павлова» («Московский наблюдатель», 1835, ч. I, с. 122).

вернуться

25

Пародийный пересказ положения из программного выступления Шевырева «Взгляд на современное направление русской литературы. Статья первая. Сторона черная»: «Разгульно текут многоводные наши реки; невольно подумаешь: что, если бы Волгу, Днепр да Урал скатить в три потока с Альпов на Италию, – куда бы делись от них итальянцы? разве спаслись бы на высотах Апеннинских» («Москвитянин», 1842, № 1, с. I).

вернуться

26

У Шевырева есть случаи употребления слова «Петроград» вместо общепринятого «Петербург». См., например, его стихотворение «Петроград» (1830), послужившее одним из источников пушкинского «Медного всадника» (см.: М. Аронсон. К истории «Медного всадника». – В кн.: «Пушкин. Временник пушкинской комиссии», т. I. M.-Л., Изд-во АН СССР, 1936, с. 221–226).

полную версию книги