Выбрать главу

Здесь же, кстати, Лермонтова навестил «неистовый» Виссарион Григорьевич Белинский. Они долго беседовали о литературе и искусстве, после чего великий критик публично признал в молодом гусаре великого поэта.

Во время моего дежурства «лермонтовская» камера, к сожалению, пустовала.

– Часовой, я в туалет хочу. Позови выводящего, – попросил «чкаловский» сиделец после того, как я ответил на вопрос о времени.

Здесь надо сделать ещё одно пояснение, касающееся архитектурных особенностей исторического здания. В отличие от обычной российской тюрьмы, где так называемая «параша» находится непосредственно в камере, одиночка, выстроенная по проекту итальянского архитектора, была лишена этого жизненно важного санитарного прибора. Естественные потребности арестанты удовлетворяли по мере их возникновения, вопрошая о том часового. Часовой звонил по телефону выводящему, который неспешно поднимался на второй этаж и препровождал нуждающегося в общий туалет. У выводящего был ключ, и, когда он выпускал арестанта в коридор, часовому полагалось усилить бдительность, как бы тот чего не сотворил. К счастью, за время моего дежурства ничего плохого не произошло. Как говорил товарищ Сухов: «Народ подобрался покладистый, можно сказать, душевный».

Согласно уставу гарнизонной и караульной службы, часовой на посту меняется каждые два часа. Потом два часа бодрствует в караульном помещении, два часа спит – и снова на пост.

Время моей первой смены подходило к концу, когда в коридоре прозвучал тот же тихий жалобный зов:

– Часовой, а часовой…

Я подошёл к двери.

– Поговори со мной, часовой…

– Не положено.

– Ну тогда просто так рядом постой. Тебе же можно около двери стоять? А то я тут один в темноте совсем с ума сойду. Неделю уже сижу…

– А сколько дали? – поинтересовался я.

– Десять суток, – ответил он и, тяжело вздохнув, добавил:

– Пока что…

– А потом?

– Суд может будет… Может посадят… Я мусору нечаянно челюсть сломал.

– Какому мусору?

– Ну, значит, милиционеру?

– Зачем?

– Да ни зачем… Ну, как это обычно бывает… Мужик меня на улице остановил, а я ему – слева… У меня левый хук сильный. Он не прикрылся. Челюсть – хрясь. Я убежать хотел, а он меня завалил. Оказался мастером спорта по самбо, а ещё – милиционером… Я подёргался для порядка, да он меня раза в три тяжелея… Скрутил… Потом разобрался, что я военный, – сдал в комендатуру. Ну а комендант, или кто тут у вас в Ленинграде главный, ночью разбираться не стал – впаял сходу десять суток… Вот сижу…

Это был матрос.

Я успел рассмотреть его по пути в отхожее место. Небольшого роста, худой, можно даже сказать, щуплый. Фланелевка болталась на нём при ходьбе, как оборванный штормом парус. Неуставные широченные клеша и скошенные на ковбойский манер высокие каблуки говорили, что он на флоте уже не первый год и даже готовится к дембелю. Без поясного ремня и шнурков, изъятых при аресте, матросик смешно переставлял ноги. Стальные подковки с кандальной тоской звякали о плиты каменного пола.

Не успевшая начаться беседа прервалась криками с другого конца коридора. От скуки два подследственных затеяли перекличку. За долгие дни в ожидании трибунала они начали понемногу дуреть. Ходить по камере два на два метра – невозможно. Смотреть в окно, которого нет, нельзя. Лежать на нарах днём запрещено. Можно только сидеть на железной табуретке, читать гарнизонную газету «На страже Родины». Или дразнить неопытных караульных курсантов, которые меняются каждый день.

Мои требования прекратить крики на них не действовали. А один вообще лёг на пол и сапогами стал колотить в железную дверь. Грохот, усиленный сводчатым потолком, пронёсся по гулким коридорам и долетел в караульное помещение. Пришёл начальник караула и решил проблему простым, но действенным способом. Молча набрал в туалете ведро воды и вылил бунтовщику в камеру, на каменный пол. Тот сразу успокоился, запросил пощады, и ему выдали тряпку.