Чистый лист бумаги лежал на столе, и Семен стремительно стал заполнять его своим красивым, Травников знал, будто бы летящим почерком. Заявление «по собственному желанию» адресовалось главному редактору, и Травников с наслаждением вывел внизу: «Не возражаю». Тут же, на Семеновом столе. Дверь за Брутом как-то примирительно, тише обычного, щелкнула, но он все же крикнул вдогонку: «Давай, давай!»
Теперь, в машине, это торжествующее «давай» показалось лишним. Вполне достаточно «не возражаю», раз уж раньше не поддался на перебранку, можно даже сказать, сохранил достоинство. Тем более что и Брут виделся в воспоминании жилковатым: потный лоб, щеки обвисшие, в небритости, сильно проступившей к вечеру, дрожат. Скорее всего ему самому, Бруту, давно было нужно уйти; где-нибудь его, знающего, опытного, подвижного, тоже сманивали, и вот представился случай. Просто замечательный случай: и за Люсьену заступился, и себя показал, и согласие на уход получил.
— Вот как надо, — вслух с горечью произнес Травников. — Вот как поступают настоящие мужчины.
Юлия жила в большом новом доме, торцом обращенном к улице, и тут, у въезда во двор, дымился свежий асфальт, гудели, раскатывая взад и вперед, катки, рабочие в оранжевых безрукавках что-то подправляли, приглаживали возле тротуара. «Москвич» еле прошел по узкому пространству старого асфальта, под самым носом у отчаянно гудящего такси, и, даже поднимаясь в просторном лифте, когда все осталось позади, Травников переживал этот момент несостоявшегося удара: мог, вполне мог поуродовать крыло. А то, что надо было поднять руку к звонку, нажать такую обыкновенную кнопку, еще прибавило волнения; вспомнилось, что они были тут с Асей год назад, на новоселье, и быстро ушли по его, Травникова, настоянию, а теперь он пришел один, хотя ничего в холодности отношений с Юлией не переменилось, разве что надпись на черном пакете, сделанная Шульцевой рукой, как-то неясно и по-новому связала их — давней ленинградской памятью, что ли.
Открыла Юлия и мгновение смотрела вот так же, как он перед тем думал, — с привычным отчуждением и заметным желанием изобразить на лице родственную близость. Сразу спросила, не хочет ли он есть, похвасталась борщом собственного приготовления, и Травников вдруг почувствовал, как голоден, не обедал сегодня, но все-таки отказался, попросил только попить. Юлия, мягко ступая в домашних шлепанцах, удалилась под каменную арку, в затененную глубину квартиры, а Травников уселся на диван и подумал, что, похоже, кроме Юлии, дома никого нет, и это хорошо, хотя и не знал — почему это хорошо, что они одни.
По новомодным веяниям стена, обычно отделяющая прихожую от комнаты, была снесена; входная дверь, как в избе, сразу вела в горницу — хотя нет, тут, конечно, комната именовалась гостиной, или там общей, «ливинг рум», большая, в белых слепящих обоях, только железобетонный карниз, обшитый деревом, должен создавать иллюзию, что нет вокруг других квартир, а эта комната — всего лишь часть бунгало, затерянного в тихом кленовом лесу. Диванов было два, и кресел тоже два, и еще белый, под цвет обоев, стол с торчащими из-за него высокими белыми спинками стульев, а диван и кресла — зеленого, болотного какого-то цвета, и ковер на полу такой же, и в это бело-зеленое царство красным и золотым неожиданно врывалась огромная картина, единственное украшение стен в этой комнате. Травников вспомнил, как на новоселье муж Юлии объяснял, что это Кустодиев, настоящий Кустодиев, а Юлия смеялась, призывала гостей не верить и утверждала, что, когда они впадут в бедность и картина окажется в комиссионке, на ней будет указано всего лишь «н. х.» — неизвестный художник.
Все у нее здорово, думал Травников, оглядывая комнату, и всегда она будто бы ни при чем.
Нарзан, который Юлия принесла на маленьком, уютном подносе, был холодный, пузырьки быстро бежали со дна стакана, лопались на поверхности, казалось, их бегу не будет конца. Травников выпил до дна и только потом сказал:
— Ты прости, что с задержкой… неделя была такая. Тут немец один приезжал, пакет привез. И было сказано: если тебя не будет в Москве, передать мне… вернее, тебе передать, но обязательно через меня. Для сохранности, наверное.
Он раздернул «молнию» на папке, достал пакет, а Юлия отозвалась спокойно, как-то даже без интереса:
— А, от Гуго.
Она разворачивала черную бумагу, а он смотрел на нее. Волосы у Юлии, наверное, для прохлады, были сколоты на затылке, открывали виски, уши, и кожа на лице была гладкой и розовой. Травников был готов поклясться — такая же, как и десять и двадцать лет назад, вот только волосы потеряли золотистый отблеск. Он лишь теперь это заметил и удивился, задвигался от неловкого чувства, будто Юлия могла узнать его мысли. А она вдруг оставила пакет, пальцы ее застыли, похоже, в раздумье: стоит ли продолжать дальше, при нем, Травникове, продолжать, и снова зашелестела бумагой — решительно, до конца. На низкий стол легла пачка фотографий, ее покрывал сложенный вчетверо лист бумаги.