Ну и пусть, ну и пусть. Дел у него много — ругаться со сценаристами, актеры делают все время не то, и Коробкин, вечный жлоб, сыплет тысячами, а потом, когда не надо, экономит копейки… Дел много, ух как много! Кирилл бы забыл все, что думал про Гущину, вот только однажды вышел ночью на палубу и увидел ее. Она стояла, навалившись грудью на решетчатое ограждение палубы, и плечи ее вздрагивали. Он подумал, она высматривает что-то на воде, но услышал в сонной тишине всхлипывания, тяжелые вздохи, а потом уж никаких сомнений не осталось, что Тамара плачет.
Наверное, следовало подойти, что-то сказать. Быть может, обнять за плечи дружески, не так, как, наверное, хотелось бы Жоре. Протянуть платок и говорить шепотом о каких-нибудь пустяках, пока она не успокоится. Но он не подходил, не протягивал платок, не говорил. Его вдруг поразила пришедшая на ум мысль, казалось, такая тонкая и верная, и он все произносил ее про себя и удивлялся, как верно, как точно думает.
Он решил, что был не прав, полагая, что Гущиной претит всеобщее мужское внимание, что оно не для нее. Нет. Иначе зачем заместитель, зачем пиротехник, зачем Жора? Но ей было нужно не по кусочкам внимание и заискивание всех, а безумство одного. Да, одного! Вот почему она грустная и такая ухоженная всегда. Она ждет, ждет, а вместо этого ей суют украденные на сквере розы, везут купаться на песчаный остров и готовы положить руку на плечо, когда уже все вокруг хорошо выпили и это не имеет никакого значения.
Тамара плакала, а он стоял и думал. Ему очень хотелось ей помочь, сотворить каким-то чудом того, кто подойдет сейчас, вынет из кармана платок и сотрет слезы. Но где этот рыцарь? Не самому же играть его роль?
Он повернулся и пошел прочь, тихо ступая и веря, что ступает тихо, и она не догадалась, что он был рядом и видел, как она плачет.
Вот отчего он не взялся за надраенный грибок ручки там, в Жигулях, после долгой съемки на жаре, хотя и приказал себе лечь спать тотчас, немедленно. Вспомнил, как прежде думал о Тамаре, и еще больше уверился в своей правоте. Но теперь ему захотелось другого — не сотворить чудом доброго и отважного ухажера, а чтобы Тамару оставили в покое. Или все, или ничего…
Он даже пожалел, что не зашагал сразу к распахнувшейся внезапно двери, не вызволил Тамару из цепких рук Осоцкого — она ведь явно вырывалась, пыталась удрать. Тогда еще можно было вмешаться, а теперь поздно. Не войдешь же, не скажешь: отпустите ее. Тут не съемка, и он уже не командир; тут право на отдых.
И он взялся наконец за медную ручку. Но та, дальняя, дверь снова распахнулась, по полированной стене полыхнул, отражаясь по обе стороны коридора, желтый свет, и он услышал голос Тамары и голос Осоцкого. Ей уже было явно невмоготу, в пору звать на помощь, но лапищи актера крепко держали ее за плечи, и она никак не могла переступить через порог.
Кирилл в два прыжка оказался у растворенной двери и заглянул в каюту.
В глубине каюты почему-то сразу бросился в глаза столик под окном, уставленный бутылками, с колбасой на буфетных тарелках с недоеденными кусками хлеба. На диване в углу сидел старик Макаров, бакенщик по картине, любимый с детства актер Кирилла, а напротив — в домашнем халатике, распахнувшемся на груди, и всегда-то толстая, а теперь словно бы расплывшаяся на полдивана администраторша Паня. Старик Макаров, сильно выпивший, смотрел хмуро и безразлично, а Паня — хмуро и заискивающе. Она первой нарушила молчание:
— Кирилл Константинович, миленький, к нам, пожалуйста, просим! Чем бог послал.
— Может, правда? — нерешительно поддержал Осоцкий и опустил руки.
Тамара стояла совсем близко, и Оболенцеву казалось, что он слышит запах ее волос. Получалось, что они вроде бы делят ее с Осоцким.
— В другой раз, — сказал он и подтолкнул Тамару в сторону, притворяя дверь.
— О-они г-гребают… — глухо донесся голос Макарова, словно бы играющего роль. — И-им с нами противно!
Теперь вокруг было тихо; так тихо, что слышалось шуршание шагов по мягкому ковру коридора. Тамара шла рядом, опустив голову, и он не знал, как теперь поступить. Они уже поравнялись с его каютой, и тут она остановилась, закрыла ладонями лицо и заплакала, вздрагивая плечами, как тогда, на палубе ночью, и всхлипывала все громче, почти навзрыд. Он вконец не знал, что с нею делать, и поспешно, прямо в панике, дернул за медный грибок, пропуская ее к себе, под теплые волны вежливо фырчавшего вентилятора.
— Ты что, не слышишь? Я сегодня сказала мужу, что ухожу от него. Как будто знала, что ты в Москве.