— Мне на Комсомольский. Может, и вам по дороге?
В машине он нес всякую чепуху — как плохо летом, если окна квартиры выходят на улицу, что в Америке нет понятия «обгон», там, кто едет медленно, обязан становиться в правый ряд, и что график работы такси не согласован с московским ритмом жизни и машины днем стоят, хотя вечером нарасхват. Говорил не переставая, а сам думал, что зря повез Тамару. Это надо решительно оставлять в прошлом, с этим нельзя возвращаться из экспедиции домой.
Паню ссадили у Белорусского, повернули в сторону проспекта Мира, и он уже ничего не говорил, только думал, хорошо ли, что молчит, не заподозрит ли шофер в его молчании что-либо особенное.
Доехали быстро. Машина свернула к новому дому, и он даже выскочил, галантно распахнул дверцу. Тамара с минуту стояла, бросая взгляды то на него, то на окна дома, куда-то невысоко, на второй или третий этаж, а потом что-то сказала, вернее, просто пошевелила губами и пошла к подъезду следом за шофером, который нес чемодан. Оболенцев смотрел на нее и почему-то удивлялся, что она кажется худенькой, хотя на самом деле другая, и еще подумал, что при таком расставании это не кончилось, все еще впереди.
Дома он первым делом позвонил матери, сказал, что придет вечером, и открыл в ванной кран.
Шум воды, низкий и властный голос матери вернули ему привычное состояние подчиненности, зависимости от заведенного порядка вещей, и он перестал думать о Тамаре. Знал, что трагически потерявшая мужа, когда ее единственному сыну было всего полгода, в одиночку выходившая его, выучившая, мать и теперь, когда сыну уже тридцать пять, не собирается отдавать его в покровительство ни одной, даже самой распрекрасной женщине. Четыре года назад случилась, правда, осечка, из-за которой они жили теперь отдельно, но из прошлого Нина Львовна извлекла хороший урок и ошибиться еще раз вряд ли бы согласилась.
После окончания ГИТИСа Оболенцев стал работать режиссером-стажером в театре. Стоящего дела ему не поручали: возился с инсценировкой повести из «Юности» для молодежного состава, но в середине работы чахлые еще куски посмотрело художественное руководство театра, и было решено, что тема вещи устарела. Дали другую пьесу — опять для молодых актеров, и он довел репетиции до конца, всем нравилось, но что-то стряслось с планом, включили две ранее не предусмотренные премьеры, и о его спектакле просто забыли. Почти год он ничего не делал, ни с кем не встречался, не дружил, пока Марьяна, почти незнакомая, видевшая его лишь на собраниях, не утянула однажды из прокуренной комнаты лит-части к себе на Усачевку, в восьмиметровую комнатуху в каком-то полуразвалившемся флигеле. Она пригласила, собственно, завлита, но тот в последнюю минуту отстал.
Был первый день масленицы, Марьяна напекла блинов, поставила на стол бутылку водки и банку соленых огурцов. У нее тоже дела были неважны: старше Кирилла тремя выпусками актерского факультета, Марьяна блеснула только в одной роли, на которую ее и взяли в театр, а потом удача не выпадала, постепенно она отошла на второй план, ей давали играть только во время летних гастролей, когда актрисы основного состава охотно уступают спектакли.
От водки, от тесноты стало жарко, Кирилл снял пиджак, потом стянул и галстук; перебивая Марьяну, тоже начал жаловаться на жизнь, а потом рассказывать, как бы хотел все перестроить в театре, а она принялась рассказывать, о чем мечтает по ночам здесь, в восьмиметровке с промерзшим углом, и даже прочла в полный голос монолог Марии Стюарт, выученный «просто так», для себя. Ему показалось, что это не свое, из Пастернака: «К смерти приговоренной, что ей пища и кров, рвы, форты, бастионы, пламя рефлекторов?» — но он ничего не сказал, попросил прочесть еще раз и поправлял, как на репетиции. Потом они счастливо засмеялись и удивились, как это до сих пор близко не познакомились, хотя работают почти рядом.
Он остался у нее ночевать и половину следующего дня проходил по улицам, не зная, как вернуться домой и что сказать матери. Но, оказывается, ничего не надо было придумывать. Перед тем как он явился, к нему заходил приятель и, узнав, что его не было всю ночь, наплел из мужской солидарности про день рождения за городом, куда всех пригласили так поздно и так неожиданно, что обижаться и волноваться Нине Львовне не следует.
Нина Львовна, как ни странно, поверила и огорошила сына вопросом: «Где это было? В Тарасовке, у Крашенинникова?» Вначале он бормотал невразумительное, но постепенно, сообразив, что мать кто-то уже одарил спасительной ложью, стал разыгрывать «предлагаемые обстоятельства», как когда-то в институте на занятиях.