Теперь Маргоул, и дом его, и дело — все зажато в лапах толстосума.
На другой день писарь, потряхивая головой, набитой робостью, взял пресловутое свое перо и приступил к изготовлению документа в смысле вчерашнего постановления; слова стекали со скрипучего острия, как с языка заики. Дописав, писарь распрямил свою старую спину и с многочисленными изъявлениями учтивости представил свой труд на подпись. Вот все готово, документ уложен в сумку рассыльного и отправлен в путь.
Все время, пока длился разбор его грехов, Яна не покидала радость.
Вам уже известно, — сказал он двум навестившим его приятелям, — вам уже известно, как решилось дело о моем долге.
Да, — ответил гость, который жил на содержании у сына, передав ему при жизни все имущество. — Да, я слыхал, тебе предъявили к уплате вексель, а у тебя не нашлось денег.
Так, — молвил Ян, — значит, бедность моя стала известна, хоть я никогда и не скрывал ее. Если б я когда-нибудь бахвалился богатством, то мог бы сейчас горевать, но я никогда ничем подобным не хвастал, и никогда у меня не было ни больше, ни меньше того, что есть у меня теперь. Я был сыт и буду сыт под охраной моей бедности, которая как две капли воды похожа на прежнюю зажиточность. Так что же произошло? Я был беден, владея этим домом, и останусь бедным, когда он перестанет быть моим. Весь шум, и крик, и треск, который вы услышите, исходит не от меня, — правда, пока я сам говорил о моей бедности, она оставалась незаметной, но ведь и теперь, как ни галдит и ни вопит о ней столько народу, она все та же.
Ян, — сказал второй гость, — я почти вдвое старше и знаю тебя. Никого так сильно не поразила бы печальная действительность, как тебя, если б только ты ее осознал. Ты в самом деле был богат, не зная этого, а теперь ты беден, но опять-таки этого не знаешь. Не могу я разговаривать с тобой об этих вещах, ты сумасшедший, а вернее — настоящий простофиля и дурачок.
Первый гость, по стариковскому обычаю, устало уперся подбородком в руки, сложенные на набалдашнике палки, и произнес:
Когда начнешь работать за плату, научишься другой мудрости. Разная бывает бедность, но бедность рабочего — гнев и обида. Шестидесяти лет от роду я передал сыну свою усадьбу, ты знаешь.
Да, — сказал Маргоул, стараясь помешать старику говорить о своем несчастье.
Но тот продолжал:
— Зеленое имение на склоне Льготского пологого холма, строения с новыми крышами, осушенные поля и сад.
До той поры я был хозяин и ничего не боялся, кроме стихий, но я научился бояться! Живя у сына на хлебах, я мерз и голодал, но все еще оставался гордым. Однажды сын указал мне на дверь, примолвив: «Проваливай, мне надоело набивать твое брюхо и чесать твои болячки». И я ушел со двора в деревню, оттуда к Хиницам. Был сторожем в парке, но не всегда доставалась мне эта работа; и навоз я возил, и скотину пас, и хмель собирал. Работал у каменщиков подручным, потом — на стройке железной дороги, и руки мои прогибались, как ржавый заступ. Я был стар — и тяжелый труд не мог даже накормить меня досыта. Эх, вот как разрежешь ты где-нибудь в канаве черствую краюху трудового хлебушка! Как проведешь под мостом зимнюю ночь без сна!..
Отец, — сказал Маргоул, — по теперь ведь вам живется гораздо лучше, ваши одумались, и вы с ними помирились.
Какое! — ответил старик. — Хотел бы я украсть, хотел бы из того, что дал им, взять себе столько, сколько надо, чтоб прожить на своей картошке, на своем хлебе! Знай, Ян: жизнь — это не радость, и не горе, и не бог, и не всякие там размышления; жизнь — это еда и жилье.
Маргоул выслушал молча, по в конце концов открыл рот и сказал:
— Все это — отсталость и томление духа. Солнце и ветер возвращаются на пути свои, поколения сменяют друг друга, тысячелетние дубы падают на землю, чтобы из мертвых тел вырасти новым деревьям.
Старик поднялся уходить, товарищ его двинулся за ним в негодовании на Маргоула. Ян остался один посреди комнаты, прислушиваясь к каким-то сумасбродно утешительным голосам времени или к гулу пространства; эти звуки могли бы, пожалуй, умиротворить всякого, кто их слышит. И вот когда они звучали, возвещая единство мира и единство небытия, когда они еще звучали, стараясь в чем-то убедить Маргоула, он, вырвавшись из зарослей забот и утешений, бросился к Йозефине. Сказал ей: