Выбрать главу

Рядовой Савельев — тоже уралец, так же был в Хиве и Бухаре. Обычный, ничем не примечательный казак, таких на свете много, но возле него всегда теснились сослуживцы, делились табаком, судачили, курили. Словно грелись у незримого огня. Его рыжая борода и глаза с добрым прищуром, пронизанные жёлтым светом, выдавали его зрелость и радушие.

«Крепкая команда» — мысленно похвалил конвой Игнатьев и пригласил офицеров отобедать вместе с ним; посольство, что семья.

— Вольно, — скомандовал хорунжий, и, придерживая саблю, поспешил за Баллюзеном.

Камердинер Дмитрий Скачков, пропустил его вперёд и внёс в дом кипящий самовар.

Потянулись дни ожидания.

Уже отгремели первые майские грозы, буйно цвела сирень, свистали соловьи, когда из Урги прибыл гонец — богдыхан милостиво пропускал нового посланника в Пекин.

Игнатьев понял, что его военная миссия превращается в сугубо дипломатическую, и сразу запросил Горчакова о предоставлении ему соответствующих полномочий.

Поручика Лишина пришлось отправить в Верхнеудинск, поближе к арсеналу. Чтобы оправдать присутствие офицеров, Николай назначил капитана Баллюзена своим адъютантом, а топографа Шимковича — писарем. Секретарём посольства по-прежнему числился надворный советник Вульф, а переводчиком с китайского — статский советник Татаринов. С монгольского языка должен был переводить хорунжий Чурилин. Кстати, он его неплохо знал: рос на границе.

Памятуя о том, как быстро распространяются слухи в Азии и какое здесь огромное значение имеет внешний блеск, Николай постарался обставить выезд посольства в Китай самым торжественным образом.

В заглавном соборе отслужили напутственный молебен.

Игнатьев вышел на площадь.

Его приветствовали толпы народа и специально присланные войска. Об этом позаботился наказной атаман Восточной Сибири генерал Корсаков, временно исполнявший обязанности губернатора в отсутствие графа Муравьёва, который отбыл в Японию, а также градоначальник Деспот-Зенович. Затем воинство запылило по дороге к границе, а он отправился вслед пешком, сопровождаемый высыпавшими на улицу жителями Кяхты, Троцкосавска и окрестных сёл.

Земля просохла, день был ясным, по-весеннему тёплым.

Казаки ехали верхом.

— Ты полицмейстерскую дочку видел?

— Барышня, вопче.

— Огладистая. Видно баловство.

— А бабы, гля, слезьми текут. Жалкуют.

— Оне и плачут, што хворать не любят. Слеза — она лечит.

— Сердешная — да, а кады нарошно, тады эфто каприз.

— Вода, — зевнул Шарпанов. — По дороге сохнет.

— Будя, станишные, трепать мочало, — прицыкнул Савельев. — День он святой: Рассею покидаем.

Казаки примолкли — в самом деле.

Когда добрались до околицы: нейтральной полосы между русской Кяхтой и монгольским Маймачином, повернулись лицом к родине, к православным её храмам и церквам.

Обнажили головы.

Истово перекрестились.

— Мати скорбящая, дай возвернуться...

Игнатьев распрощался с провожающими, поблагодарил войска и сел в коляску.

Почётный конвой из трёхсот сабель, сопровождавший миссию до первой монгольской станции Гила-Hор, дружно грянул песню.

Как ходили казаченьки на край — на границу, Вороных коней седлали, жёнок целовали.

Под свист и гиканье удалялась русская земля.

Глава IV

Под утро Николаю снился сад — огромный куст сирени: белой-белой. Её душистые, пронизанные солнцем гроздья манили подойти, зарыться в них лицом, прижать к щеке, и он уже шагнул, решившись наломать букет, как что-то его вдруг остановило. Кротко, нежно и благословенно-властно. Кто-то исподволь следил за ним — печально, безотрывно. Он обернулся и увидел девушку с большими темными глазами. Она сидела на садовой скамье и смотрела на него так, как смотрят на догорающие угли, когда их покрывает пепел — с ощущением утраты неповторимо-прекрасных мгновений света, тепла и любви...