После обеда он сел за стол и составил циркулярное письмо, с которым обратился к каждому посланнику. В письме он разъяснял своё нейтральное миролюбивое положение стороннего наблюдателя, «вполне совместимое, однако, с искренним сочувствием к видам английского и французского кабинетов, стремящихся внушить маньчжурскому правительству уважение к трактатам, распространению христианства и развитию торговых сношений с этим государством».
Брюс и Бурбулон обещали передать письмо новым уполномоченным послам, как только они прибудут в Шанхай.
Когда дневная жара спала, Игнатьев предложил Вульфу и Баллюзену составить ему компанию: пройтись по набережной, спуститься к морю. К ним присоединились драгоман Татаринов и прапорщик Шимкович, успевший загореть до черноты — настоящий военный топограф.
Спустившись по лестнице, они попали на аллею, с которой открывался чудный вид на гавань и окрестности Шанхая. Вплотную к морю подходили горы с мягкими контурами, сплошь одетые густым зелёным лесом. Деревья спускались к самой воде.
Пройдя берегом пруда, укреплённого бамбуковым плетнём, Игнатьев со спутниками обогнули фонтан с золотистыми лилиями и, полюбовавшись пламенно-яркими розами одной из цветочных клумб, свернули на дорожку, ведущую к морю. Удушливо пахло магнолиями, терпентинным деревом и хвоей.
— Флот её величества это сокровище Британии, — возвращаясь к прерванному разговору, сказал Вульф и посмотрел на прапорщика Шимковича взглядом человека, знающего себе цену. — С его помощью они прибрали к рукам множество земель, колонизировали чуть ли не полмира.
— В Америке много французских колоний, — поддержал разговор Баллюзен.
— Мы это знаем, но всё время держим в уме Англию, — довольно сухо заметил Вульф. — В нашей русской голове бродит множество идей, но нужна одна, благодаря которой все остальные можно будет применить на практике. Это также бесспорно, как и то, что стоит выбросить из головы женщину, и наши дела тотчас начинают идти в гору.
Игнатьев стиснул зубы, как от оплеухи. Кровь бросилась ему в лицо, и он еле сдержался, чтобы не ответить секретарю мстительной грубостью. Ему показалось, что тот нарочно прибегнул к столь сильному сравнению, обидно отозвавшемуся в сердце. Какие бы люди не окружали Николая, какое бы событие не произошло, всё, что было связано с My Лань, ясно сохранялось в его памяти, нисколько не тускнело и не изменяло облик. Ни самой My Лань, ни времени их встреч. Он любовался ею издали, на расстоянии разлуки, мысленно, во сне, наедине с собой. Любовался так, как в детстве любовался утренней зарей или цветущей вишней, испытывая нежность и неизъяснимую печаль. Как будто согревал в своих руках окоченевшую от холода пичугу, которую обязан был — незнамо почему! — через какое-то мгновенье отпустить — во тьму кромешной ночи. Волна блаженной нежности отхлынула и обнажила боль, как прибойная волна, откатываясь, обнажает подводные камни. Эта боль давила и теснила изнутри, переполняла тоской и скручивала нить воспоминаний в тревожную звенящую струну. Он слышал мелодичный голос My Лань, её счастливый смех, чувствовал прикосновение милых рук, и ничего не мог поделать со своим желанием немедля, тотчас видеть её, и говорить с ней; говорить нежнейшие, идущие из глубины души слова: о своих чувствах и о том, какое она чудо! На ласковый взгляд отвечать ласковым словом, трепетным и долгим поцелуем... Не было ещё ни у кого такой любви и, видимо, не будет.
Глава XVI
— Обожествлять женщину — великий грех, — продолжать разглагольствовать Вульф, увлекаясь своим красноречием и не замечая молчаливой угрюмости Игнатьева. — Великий.
— Всё так, но иной раз голову легче снять с плеч, нежели забыть свою прелестницу, — прямодушно заявил капитан Баллюзен, а драгоман Татаринов, быстро уловивший перемену в настроении Игнатьева, пылко заговорил о поэзии любовных чувств.