После спектакля они вдвоем торопятся на Яузу, где в переулке, неподалеку от «Серебряных бань» ждет в своей квартире Островский. Или встречаются где-нибудь в ресторане, куда часто съезжаются художники. С Репиным и Ярошенко у них завязывается прочная дружба. Для них всегда гостеприимно открыт дом Писемского. Тот самый, теперь по случайному совпадению собственный дом писателя, в котором помещался когда-то «Марковский» кружок. Писемский принимает их на Поварской, в тех комнатах, где сыграл Анания в своей пьесе.
Ежедневное общение с Писаревым заменяет Стрепетовой университет. Встречи с друзьями, которые не только участвуют, но и во многом определяют духовные искания современной России, становятся для нее академией. Она учится и одновременно учит своим искусством.
Когда человек чувствует, что в него верят, он обнаруживает в себе неизведанные запасы сил, богатства, о которых не подозревал раньше. Он смело отваживается на поступки, которых вчера боялся, и извлекает возможности, которые были погребены. Чем больше человек получает признания, тем больше готов отдавать. Чем безогляднее расходует себя, тем чаще возвращает истраченное.
Такой процесс совершается в Стрепетовой.
Впервые недобрый, сумбурный мир открывается ей проясненным, и она может с ним сговориться. Впервые она понимает, что в нее верят, и находит подтверждение этой веры в каждом спектакле. В каждом объединяющем ее с залом выходе на подмостки.
Впервые она без сомнений и мук обретает и веру в себя.
Вкус приходящей славы еще не разбавлен горечью.
Каждый день волнует по-новому и сулит радость. Стоит войти в любое общественное место, как ей спешат оказать внимание. На улицах часто кланяются незнакомые люди. Стрепетову узнают, хотя меньше всего она похожа на актрису, да еще знаменитую.
Легче всего ее принять за курсистку-первокурсницу. А то и за гимназистку, которой еще предстоит начинать самостоятельную жизнь. В только что входящих в моду фотографических ателье выставлены ее портреты. Изменчивое, подвижное лицо нигде не повторяет свое выражение. Но открытые темные глаза везде смотрят на прохожих прямо и вопросительно. Везде привлекает целомудренный нежный овал, строгость и чистота облика, простая прическа на прямой пробор, с низкой, как у подростка, косой, испытующий, но и доверчивый взгляд.
Она снимается непринаряженной, в обычных своих английских кофточках, тех самых, в которых ходит ежедневно. Единственные признаки ее щегольства — сияющие белые воротнички и тугие крахмальные манжеты.
Ей не идут роскошные туалеты, драгоценности, изысканные парикмахерские прически. Даже на сцене она чувствует их чужеродность. Когда для роли Тизбе она надевает тяжелое шелковое платье, с пышными испанскими юбками и взбитыми фижмами рукавов, она кажется закованной в металл. Браслеты мешают ее движениям, как будто на руки надеты не украшения, а кандалы.
Должно быть, поэтому в пьесе Гюго «Анджело, тиран Падуанский» ей не хватает свободы, той полной раскованности, которая приходит от стирания границы между ролью и актрисой.
Недаром ее обвиняют в нарушении стилистики пьесы. Черты властной демонической натуры действительно ускользали от Стрепетовой. Сквозь нарядное платье проступал знакомый силуэт русской крестьянки. Под многоярусной пышной прической, увенчанной вычурным гребнем, открывалось лицо простолюдинки, так и не привыкшей до конца к условному дворцовому этикету.
Актрисе не подходил ни слащавый пейзаж с колоннами, на фоне которого шел спектакль. Ни слишком декоративный костюм. Ни приподнятый, тоже декоративный и патетический, строй речи. Она существовала на сцене как бы отдельно от них, сама по себе. И это нарушало эстетическую цельность спектакля, если предположить, что она достигалась другими. Но, взамен этой театрально-условной правды, Стрепетова приносила с собой в спектакль другую правду, неизмеримо менее эффектную, но и несравненно более человечную.
Да, ее Тизбе была обыкновенной девушкой из народа. Не случайно некоторые любители изящного ставили ей в вину простонародность. И она не очень следила за своей пластикой, отнюдь не аристократичной. И жесты, и речь ее были далеко не великосветские. И чувства недостаточно элегантны и картинны.
Но они были подлинны. Ее Тизбе не становилась величественной, зато выглядела скорбной. Не была царственной, но обнаруживала незаурядную душевную силу. Не могла приковать властными интонациями, но поражала глубиной любви.
В ее исполнении тема пьесы заметно смещалась. Мотив мщения уступал дорогу борьбе за любовь. Мелодраматическое столкновение с соперницей становилось второстепенным по сравнению с темой мучительного отстаивания своего женского счастья.
Стрепетова насильственно вгоняла себя в не свойственный ей внешний рисунок роли. И от этого проигрывала. Но она оставалась верна своей внутренней теме, и этим выигрывала сердца зрителей. Она спорила не столько с Гюго, сколько со сценической традицией его исполнения.
В ее Тизбе была нервность, встревоженность, импульсивная стремительность поступков. Она отстаивала себя, не выбирая средств. Но и шла навстречу опасности, не уклоняясь и не осматриваясь. Она предпочитала наносить удары, а не защищаться. Но когда удар доставался ей, она встречала его с горделиво закинутой головой, не ускользая и не пытаясь обороняться.
В ней совсем не было монументальности чувств и страстей. Но каждое ее движение было полно экспрессии. И уж совсем неожиданно, в сцене спасения Катарины, поведение Тизбе, идущей на смерть вместо своей соперницы, диктовал не душевный эффект, не царственное благодеяние, а обыкновенное сочувствие одной любящей женщины к другой. Негромкое и не показное великодушие. Чисто русская, совестливая необходимость раскаяния.
Конечно, были критики, которым такой поворот пьесы не нравился. Когда-то, во времена Мочалова, упреки в плебейской природе искусства произносились вслух, пренебрежительно и открыто. Теперь, в пору «хождения в народ» и призывов к народности, такие обвинения звучали бы слишком прямолинейно. Поэтому оппозиция выступает с опаской, с множеством оговорок, сетуя на недостаток изящества и грации в игре актрисы. На то, что она не умеет скрыть национальную природу и слишком откровенна подставляет ассоциации с современной жизнью.
Видимо, эту оппозицию имеет в виду Вл. И. Немирович-Данченко, когда за подписью Вл. пишет статью в «Русском курьере».
«П. А. Стрепетова — артистка, отличающаяся художественной передачей внутренней борьбы, душевных страданий, любви; а эти чувства одинаково возможны и в матерях, и в женах, и в любовницах всех наций. Ввиду этого, почему же П. А. Стрепетовой недоступна страдающая испанка, если ей доступна русская Катерина или Марья Андреевна?.. надо помнить и то, что русская жизнь ближе к нам, нам свое родное, русское и милее, и дороже; не естественно ли, что всякий образ русской женщины производит-на нас большее впечатление?..»
Но и самой Стрепетовой образы русских женщин и ближе, и дороже. Здесь она чувствует себя в своей стихии. Здесь ей не приходится искать выразительные средства на стороне, пользоваться заемными у других образцами, порой приложенными к себе искусственно, нарочито, вопреки естественному и живому внутреннему движению. Конечно, когда тот же Немирович-Данченко после спектакля «Мария Стюарт» пишет, что актриса была «положительно красива» и что «при удачной гримировке г-жа Стрепетова может быть всегда хороша настолько, чтобы вполне поддержать иллюзию», она радуется печатному установлению своих прав. Но меньше всего ей подходит создавать на сцене иллюзии и поддерживать их.
Ее сила не в этом. Есть множество актеров и актрис, великолепно чувствующих себя в чужой коже. Они умело скрывают свое лицо под гримом и, когда загораются огни рампы, выходят на сцену уже не собой, а тем лицом, которое они сегодня изображают. Они блестяще владеют оружием своей профессии, знают законы сценического воздействия, уверенно распоряжаются своим душевным имуществом, заранее зная, какой номер чувства и в каком порядке надо вытащить, чтобы произвести нужное впечатление.