Ей «все представляются ужасы». Между строк она признается, что после получения очередного письма Писарева у нее «сделался легкий нервный припадок».
Но припадки, которых два года не было, повторяются и далеко не всегда обходятся легко. Ее преследуют ужасные сны. Чаще ее изнуряет бессонница. Резкие переходы от окрыляющей радости к безнадежности доводят до изнеможения.
В только что отстроенном здании на углу Столешникова и Большой Дмитровки все подчеркивает ее одиночество. Новые и потому модные меблированные комнаты оборудованы с размахом и некоторой претензией на роскошь. Но громоздкая и слишком нарядная для Стрепетовой мебель остается чужой. Ей неудобно в больших жестковатых креслах. Светлого дерева сверкающе полированный письменный стол для нее чересчур велик. Когда она пишет письма или учит роль, она примащивается у маленькой ночной тумбочки.
Казенное щегольство обстановки давит. Ощущение бездомности не проходит от того, что мать привозит из Нижнего Машу. Родные, которых она поселяет в соседней комнате, скорее даже мешают. Она не хочет посвящать мать в свои душевные сложности и не умеет даже перед ребенком притвориться безмятежной.
Ее тяготит обязательное общение с ними и пустынное уединение у себя. Ее раздражают приличные и благовоспитанные обитатели меблированных комнат, мимо которых она старается пробежать незаметно. Но она не может стерпеть и долгое одиночество. Она хватается за возможность отвлечься, но, возвращаясь к себе, острее переживает бессмысленную тщету этих попыток.
После них она признается Писареву:
«Веду я себя иногда эксцентрично, но ведь надо же устроить как-нибудь, чтобы веселей время проходило…»
И она ездит в гости, участвует в загородных прогулках, ужинает с какими-то знакомыми в модном ресторане «Эрмитаж», сообщает, что даже «кутила раза три».
Она на виду, и за ней охотно ухаживают. С женщинами, кроме Шуберт, Стрепетова общается мало. Ей с ними неуютно и невесело. И она поясняет:
«…чтобы веселей время проходило… я, по обыкновению, бываю подле мужчин…»
Возможно, что она с непреднамеренной наивностью хочет кольнуть самолюбие Писарева, вызвать в нем ревнивую обиду. Но, вернее всего, она ищет оправдание для себя самой. Ей не так уж весело от этих необязательных кутежей, и утешение звучит совсем неутешительно. Она не обольщается насчет своих спутников и не без сарказма заявляет:
«…конечно, тут есть и плохие (мужчины. — Р. Б.),но что делать, хорошие-то не для нас!..»
На самом деле даже вынужденное веселье не дается ей даром. Парадный ужин может прерваться истерикой. Торжественная приподнятость неожиданно переходит в бурный всплеск отчаяния. Попытка испробовать свою женскую власть оканчивается приступом мрачной подавленности.
Чем больше она старается уйти от себя, тем больше терзается.
Писательница Апрелева вспоминала о вечере, проведенном вместе со Стрепетовой у Писемского. Актриса приехала туда прямо после одного из представлений «Горькой судьбины». Автор пьесы переживал пору влюбленности в ее талант, да, пожалуй, и не только в талант. Чудо, которое вдохнула Стрепетова в полузабытое произведение; возрождение, а может быть, и первое настоящее рождение пьесы, связанное с актрисой, и ее ставило на какую-то особую высоту. И для самого Писемского, и для его гостей главной темой вечера была Стрепетова.
«За ужином она в своей бархатной черной кофточке, гладенько, простенько причесанная, всей маленькой, худенькой, сутуловатой фигуркой олицетворяя скромненькую мещаночку, сидела молчаливая, тихая, лаская прекрасным взглядом усталых глаз растроганного, взволнованного хозяина».
Хозяин был счастлив. Он так гордился актрисой, что даже ее подчеркнутая скромность служила доказательством ее величия. Молчаливость гостьи он объяснял усталостью и старался, чтобы вся атмосфера настраивала на отдых. Интонацию Писемского охотно подхватили все участники ужина. За столом было легко, радушно, приветливо. К Стрепетовой, по примеру хозяина, проявляли нежное, но не навязчивое внимание. Все шло как нельзя более гладко. Но неожиданно «к концу ужина тени, пробегавшие по бледному лицу, сгустились, и Стрепетова разразилась сильнейшей истерикой…»
Через некоторое время припадок прошел. Стрепетова оправилась и «вышла из него как бы обновленная. Выразительные глаза приобрели снова блеск, и губы порозовели…» Но взамен тишины и ласкового молчания пришло странное возбуждение. Стрепетова развеселилась, начала без умолку болтать и шутить, всех взбудоражила и, вконец расстроив хозяина, заявила, что едет куда-то танцевать.
Ни недоумение собравшихся, ни протесты Писемского не помогли. Она сорвалась с места и ринулась одна, среди ночи, неизвестно куда. Ее внезапный отъезд, и резкая перемена в поведении, и нетерпеливая поспешность, и даже чрезмерная шумная веселость — все оставило тягостное впечатление. Писемский счел поступок Стрепетовой безумным. Но предотвратить его не смог.
Она подчинялась какому-то нездоровому, лихорадочно убыстренному ритму. Ее сжигали противоречия. Было что-то нездоровое в самой перенапряженности ее внешней и внутренней жизни. Она боялась оставаться одна и нигде не могла уйти от себя. Она растрачивала себя, не находя в этом освобождения. Она изнемогала под бременем одного и того же вопроса.
Она ждала возвращения Писарева.
Но ее мучили и другие проблемы.
Повышенное чувство ответственности за себя, за свое искусство, за своих близких терзало ее непрерывно. Она считала, что не выполняет своих обязательств и беспокоилась о судьбе дочери.
«Ведь она не виновата, что не от тебя родилась, — пишет она в одном из писем к Писареву. — Если я буду виновата в жизни, то перед ней одной. Слишком много тратила любви на посторонних и не имела силы сделать из нее того, что обязана доделать…»
Но что именно нужно «доделать» и как найти нужную энергию, когда все помыслы заняты Писаревым? И как восполнить долгом недостающее чувство любви к ребенку? — этого Срепетова не знает. Ведь все, что она совершает, она делает из побуждения чувства. Понятие обязанности, развитое сильно, все же не может заменить искреннюю нежность, которой так не хватает девочке. Стрепетова это понимает и потому все время пытает себя. Но ее беспокоит и то, что происходит в театре.
В блестящем на вид положении гастролерши таятся серьезные трудности. Место первой актрисы в частном театре тоже подвержено внезапным толчкам. Система прокатывания старых ролей ее разочаровывает. Обстановка спектаклей, неустроенность театрального помещения, репертуарное виляние из стороны в сторону — все внушает глубокое беспокойство.
Наступает зима, и Стрепетова приходит к выводу, что играть в здании Общедоступного театра для нее немыслимо. «Он (театр. — Р. Б.)холодный, — пишет она, — надо губить себя совсем».
А если «не губить» и уйти, то, оказывается, вовсе и некуда. Ей хочется «вперед идти», а «в провинции это очень трудно». К тому же она отдает себе отчет в том, что «приглашений никаких, все боятся моего жалованья, да и Медведев, видно, постарался расславить мой характер». И вообще из Москвы уезжать не хочется. Но что делать в Москве, тоже неясно.
Опять возвращается чувство непрочности. Страх неустроенности идет по пятам за славой, не отставая от нее ни на шаг.
Лучше всего было бы попасть на казенную сцену. Пока еще есть молодость, какие-то силы, стремление двигаться. Понимая, что путь в Малый театр для нее закрыт, Стрепетова все чаще возвращается к мыслям о дебюте на Петербургской казенной сцене. Она ищет содействия у людей к ней расположенных.
На ее просьбы отвечают туманно, а то и резко…