Выбрать главу

Опять забота — «хоть бы расплатиться с долгами, которые сидят на душе, и подумать о будущем сына».

Два лета, проведенные в имении, нисколько не спасли положения. Хозяйство разваливается, рассыпается по кускам. Зимние гонорары, достаточно крупные, целиком пожирает Кипелово, а убытки все равно не покрыты. Какой-то заколдованный круг. Едва перервешь его в одном месте, он замыкается снова.

Единственные реальные результаты помещичьей жизни — безденежье и резкое ухудшение здоровья.

Диагноз, который поставил один из верных друзей Стрепетовой, выдающийся русский врач и общественный деятель Сергей Петрович Боткин, не слишком определенен. «Снова острое воспаление кишок… вероятно, от простуды или тряски…» Или от того и другого вместе. Суть от этого не меняется, и боли не стихают.

Она лежит одна. Опять в каких-то меблированных комнатах. Высокая стена напротив косо срезает кусок недоброго петербургского неба. Тусклый день не похож на весенний. Ветер гулко и: мерно расшатывает высокий фонарь за окном. Безлюдье обычно забирается в комнату к ночи.

Уже потерян счет дням. Она лежит больше месяца. Спектакли сорваны. Кончаются деньги. Она просит у Писарева: «Пришли мне денег 100 р., у меня нет ничего…»

Лежа трудно писать. От слабости слова остаются недоконченными. Карандаш нечеток, и буквы косят в разные стороны. На дела обступают и, хочешь — не хочешь, надо в них разобраться. Она советует Писареву:

«Лишних лошадей не держи, продай серого и другого малиника, для чего они стоят и корм тратится, да еще там лишняя лошадь, без меня купленная… все хорошо при тебе, но помни, целый год ты не будешь в Кипелове, все перепортят без тебя…»

Потом она вспоминает о долгах и спрашивает тревожно: «нельзя ли весной продать торфу…»

Но беда все-таки не в лошадях и не в торфе, и даже не в долгах, которых она боится. Стрепетову гнетет бессмыслица сделанного, нелепость, на которую ушло столько сил, еще одна несуразица, навредившая и ей, и ее отношениям с Писаревым. Она опять и опять убеждает его в своей правоте.

«Пока я жива, нужен летом полный отдых, хотя и в двух комнатах, а не опять заботы, работа, хозяйство…»

Непостижимо, что он не понимает этого сам даже теперь, когда она так длительно и серьезно больна. И она снова приводит факты, убийственные и неопровержимые.

«Вот и напрасно было заводить большое хозяйство, лошадей, сады и огороды. Только дыры постоянные, жить нам нельзя в деревне, пока я жива… Мужик и тот зиму хотя отдыхает, а мы что за прокаженные, весь год, как водовозные лошади…»

И, исчерпав все доводы рассудка, она почти кричит со страниц письма:

«В Кипелове я найду гроб только!.. Жить по-прошлогоднему не буду!..»

Она вообще не уверена, что будет жить. Недаром она так часто и не для того, чтобы напугать, а потому что уверена в этом, говорит «пока я жива», «если буду жить», «хоть и живу еще».

Она так убеждена в непродолжительности своего существования, что печально и искренне обещает:

«Понянчайся еще годок, авось какой-нибудь конец да будет».

Но все-таки, «пока жива», она не может допустить «прошлогоднешнего». А как, где, каким образом жить иначе, она тоже не знает. Она смертельно тоскует без сына и потому думает о Москве. Но деться ей фактически и там некуда.

«Остановиться я не могу у твоей матери, первое: я дала слово, для сохранения здоровья, не жить в чужом доме».

Она уже и вслух называет его чужим!

«Второе — вид один Л. Н. для меня неприятен». И Стрепетова с ужасом напоминает: «эта женщина молилась о моей смерти, а я почти умирающая действительно…» И дальше с содроганием уточняет: «…ее точенье целый день, поддразнивание, хвастовство — все невыносимо…»

У нее никогда не было такой уймы свободного времени, как во время болезни. Ей некуда деться от своих тревог и раздумий. Ее преследуют все те же вопросы. Плохое разрастается внутри, как опухоль. И давит физически даже во сне. Давит больше, чем боль в желудке. Стрепетовой хочется разобраться спокойно, без истерики и плавящего мозг гнева.

«Согласись, Модест, — увещевает, а не грозит она, — что нельзя же нам жить все время — я в одном месте, ты — в другом… Эта… разрозненная жизнь для меня тяжела, лучше жить отдельно! Хочешь быть настоящим мужем и женой, будем жить вместе, поддерживая и успокаивая друг друга. А то я и одна умру!..»

Совсем просто! Даже беззлобно! Как будто и слепое, беспробудное одиночество и смерть — будничные обстоятельства, не больше! Как будто она уже примирилась с тем, что «должно, явилась в жизнь одинокой, так и жизнь покончить» надо бы!

По существу, она не так далека от истины. Что другое, а одиночество разделит с ней жизнь до конца. Но конец наступит нескоро. И только тогда, когда у нее отнимут театр. Сейчас, как бы ей ни было плохо, театр сохраняет и веру, и смысл существования.

« Да, главное, я хочу жить для сцены» (разрядка моя. — Р. Б.), — пишет она.

И потому, что хочет, находит в себе силы жить.

Как это ни трудно. Как иногда даже ни оскорбительно. Потому-то она и констатирует без всякого гнева, с покойной и оттого еще более страшной обреченностью:

«Стало быть, я уже вполовину мертвая, ты играешь „Горькую судьбину“ и с чужой женщиной…»

«Чужая женщина» — известная провинциальная актриса А. Я. Глама-Мещерская. Стрепетова чутьем угадывает, что для Писарева эта женщина уже не только партнерша. Но то, что он играет с чужой артисткой именно эту, ее, стрепетовскую пьесу, ужасает ее даже больше, чем возможный роман с другой женщиной.

И если Стрепетова «вполовину мертва», то другая ее половина живет предчувствием и потребностью в сцене.

Театр, и только театр — в который уж раз! — опять возвратит ее к жизни.

Она еще не победила болезнь. Не решила, где будет жить. Не выяснила, как сложатся ее отношения с Писаревым. Не смогла примириться с собой, и ее терзали сомнения. Она писала в то время:

«Знаю одно, что нервное расстройство все усиливается, а сдержать себя я не могу, я давно разбита, то есть посуда надтреснута…»

Но она знает и то, что скрепить трещину может только работа.

Ее опять точит страх, что работы настоящей не видно, что негде играть, а не играть она тоже не может. И играть ей хочется по-другому, и все, что она делала и умела вчера, ее уже не удовлетворяет.

«Ведь я в прежнее время с горя тратила силы на сцену, как пьяницы пьют запоем…» — признается она в одном из писем. И еще не зная, когда и где, она ищет случая сыграть по-другому, приложив к исполнению все, что смогла понять, весь свой новый душевный опыт. Все то, для чего игра запоем не оставляла места.

Ее возвращение в Москву после долгой болезни совпадает с открытием нового театра. Здесь, на углу Тверской и Гнездниковского переулка, в «Театре близ памятника Пушкину», или, как его еще называли москвичи для краткости, просто Пушкинском, Стрепетовой удалось с наибольшей полнотой высказать все, к чему она стремилась на сцене.

Театр этот был создан в 1880 году по инициативе артистки Малого театра А. А. Бренко. Его субсидировал один из крупных московских богачей — Малкиэль. Официальной владелицей театра считалась госпожа Левенсон. И Островский, огорчаясь беспомощным, бессистемным ведением дел, писал, что все будущее хорошего начинания зависит преимущественно «от того, насколько хватит капитала и самопожертвования у содержательницы этого театра г-жи Левенсон».

Театр действительно закрылся, когда истощился капитал Левенсон и потерпел финансовый крах Малкиэль. Но Стрепетова этого не дождалась. Она ушла раньше. Полтора сезона, которые она играла в новом театре, как бы подытожили все, что она накопила за семь лет бурной, неуспокаивающей славы.

Все в театре Бренко этому помогало.

Недаром позднее Ю. М. Юрьев назвал Пушкинский театр «донкихотским». Здесь действительно заботились не о прибылях, а об искусстве. И ему подчинялось все, вплоть до отделки театрального помещения. Современник писал о нем: