В его честолюбивых планах Стрепетовой было отведено немалое место. Она поняла это, к сожалению, слишком поздно.
В письме к Писареву, между строк, Суворин замечает:
«Нападки принесли ей и пользу, она стала играть обдуманнее и лучше».
Что Стрепетова в эти годы стала играть «обдуманнее и лучше», явствует из многих объективных свидетельств. Но, сопоставляя их, легко догадаться, что лучше актриса играла не благодаря нападкам, а вопреки им.
Так, может быть, нападки на актрису принесли пользу не ей, а самому Суворину? Быть может, для его извилистых ходов они представили удобный политический плацдарм?
Кто знал? Уж, конечно, не сама Стрепетова.
Публичные бои не умолкают. После каждого выпада следует контрудар. Суворин негодует, что «некоторые журналисты просто рты свои раздирают, чтобы унизить ее (Стрепетовой. — Р. Б.)талант, чтобы представить ее успехи фальшивыми…» Кричит, что «маленькая печать вышучивает, выругивает и лжет…»
Его защита так же унизительна, как клевета. А настораживает даже больше. Суворин не жалеет красок, прославляющих его любимую актрису. В этом он постоянен. Но меняются краски похвал. Меняется весь тон анализа. Сдвигаются вправо все аргументы защиты.
Теперь критик перестает различать в творчестве Стрепетовой ноты протеста, критики действительности, борьбы с античеловечными законами мира. Зато все чаще в «беснования г-на Незнакомца», как аттестуют его статьи противники, проникают упоминания о национальном духе артистки, об ее близости к русскому народу, об ее почвенности. Умиляясь тем, что молодежь на «Горькой судьбине» была заодно с артисткой, он выдает комплименты «русской молодежи», едва ли не более национальной, едва ли не более умеющей сочувствовать и ценить свое родное, чем «отживающее поколение».
Себя Суворин причислять к «отживающему поколению» не станет. Да и нет оснований. Он-то всегда готов забежать чуть-чуть вперед прогресса и возглавить реакцию. К новому политическому курсу «реакции под маской православия и народности» он пристраивается так же усердно, как раньше пристраивался к либерализму.
Пока он только кокетничает с народом и клянется в исконной к нему принадлежности.
«Одно я всегда любил и умру с этой любовью — народ…» — клянется на страницах своей газеты Суворин. Защита Стрепетовой — лишнее доказательство этой любви.
Но очень скоро заверения в любви к народу перерастут в открытую пропаганду реакционного шовинизма. Черносотенное «Новое время» станет вслух взывать к самым темным инстинктам народа. Будет услужливым рупором тяжелой и постыдной реакции.
В угоду спекулятивности, низменной и продажной политике Суворин без сожалений принесет в жертву и Стрепетову. Люби-мейшую актрису, чьи народно-освободительные мотивы вдохновляли когда-то его перо, он попытается причислить к своему реакционному ведомству.
Но Стрепетова этого не поймет. В ее глазах Мефистофель из смрадной черносотенной газеты еще надолго сохранит ореол бескорыстного правдолюбца. А он также долго будет снимать в свою пользу жатву с души актрисы.
К концу ее трагической службы на казенной сцене она неведомо для себя превратится в «лейб-актрису» «Нового времени». Так беспощадно и остро, хотя и не вполне справедливо, окрестят ее те самые современники, в которых двадцать лет подряд она «совесть будила».
И еще раз, еще более страшно, сумеет нравственно обобрать свою жертву Суворин. И запятнать ее надолго для будущих поколений.
Но совесть актрисы не совершит сделки. Она никогда не будет подделываться под темные махинации Суворина. Ее роковое превращение произойдет без ее сознательного участия и помимо ее воли.
Наперекор нападкам, гонениям начальства и независимо от мефистофельских планов господина Суворина Стрепетова всколыхнет давно застоявшуюся инерцию императорского театра. И на образцовой, тщательно охраняемой сцене успеет сказать свое слово.
И в этом будет для нее единственное оправдание жизни.
Она давно уже жила на пределе.
Ей нужен был отдых. Она ощущала бессилие и судорожно искала поддержки. Но отдых и поддержку и оправдание для себя и спасение она по-прежнему находила только на сцене.
Но и на сцене она была одинока. Она существовала в спектаклях сама по себе, ни с кем, как будто ее приговорили к одиночному заключению в искусстве.
Александринский театр тонул в потоке интимно-салонных, щекочущих нервы пьес. По сцене ходили ленивой, размягченной походкой изнеженно усталые обыватели. Их усложненность была мнимой. Душевная раздвоенность — претенциозной. И то и другое не шло дальше будуарно-кокетливых страстей. И даже самоубийством кончали жизнь не Гамлеты и Катерины, а разорившиеся маклеры, растратчики, биржевики и проигравшиеся спекулянты.
Эти герои любили от нечего делать, стрелялись от неудавшейся аферы, а чаще продолжали жить, обманывая и подразнивая получувствами, полустраданиями, полуизменами, полулюбовью.
Сценический язык труппы складывался на этих пьесах.
Стрепетовой этот язык оставался чужд. Она была верна и сильна только в том, что было ей органично. Поэтому она вела свою тему одна, не попадая в общий хор, никогда не сливаясь с ним и не слыша аккомпанемента.
Однажды задев больную струну своего времени, она не трогала всех остальных. Когда же она попадала в чужую ей сферу, она чувствовала свою непригнанность, косноязычие, непопадание в общий тон. Она бы могла сказать о себе примерно так, как через полвека сказал замечательный русский поэт: любимые пьесы в мире, те, с которыми сожгут, — «Горькая судьбина». «Семейные расчеты». «Гроза».
С ними бы она пошла на костер. И все они были сыграны до прихода в Александринский театр.
Но они были сыграны, а не изжиты. И теперь на них упал отсвет новой, еще не известной ей раньше, слегка горьковатой мудрости. И в этих ролях, опять зазвучавших по-новому, актриса могла устоять одна против всех. Против косности труппы, и против новых веяний, и против заразительной моды. И против злобы начальства. Потому что не бывает времени, в которое не нужна правда. И не бывает в массе своей зрителей, которые были бы равнодушны к словам, написанным кровью сердца, а не чернилами. И не бывает зала, который бы не расслышал за строчками роли мечты человека о справедливости. О раскрепощении человеческой личности. Об его душевной свободе.
И зал доказывал правоту Стрепетовой. И на каждом «ее» спектакле разбивал ее одиночество.
Но «ее» пьесы шли редко. А она томилась по работе. И кидалась в разные стороны. И играла случайное, разное, лишь бы чувствовать зал. Но в таких случайных спектаклях зал от нее «уходил». И она, понимая это, еще судорожнее искала с ним связи.
В первом же сезоне она играет роль Волгиной в «Карьере» Е. Королева. Даже по сравнению с ремесленными вариациями узкосемейных тем в пьесах, заполнивших репертуар Александринского театра, произведение Королева кажется убогим. Что же касается роли Волгиной, то она так незначительна, бесплотна, написана на одной досадно ноющей ноте, что просто нельзя себе представить Стрепетову с ее обычной жизненной полнотой и размахом чувств в образе этой жалкой женщины.
От Волгиной, которую актриса играет по просьбе бенефицианта Сазонова, из благодарности к его гостеприимству, Стрепетова кидается к роли донны Хуаны в драме Томайо и Бауса «Сумасшествие от любви». В запутанной интриге пьесы нелегко добраться до сущности характера королевы донны Хуаны. Преувеличенные чувства, любовь, доходящая до безумия, страдания женщины, которую обманывают, — все это хотя и существует в пьесе, но в какой-то абстрактной сфере, так чуждой актрисе. Как не подходят ей громкие патетические реплики, как не хватает королевского величия, не соединенного с величием души! Пожалуй, если бы кто-то нарочно решил сочинить роль, обнажающую все слабости Стрепетовой, он бы не придумал лучшей, чем донна Хуана.