Москва отрекается от актрисы, так же как Петербург. И были бы все основания сделать вывод, что ее талант окончательно сломлен (как это делали все ее биографы), если бы не роль Матрены, исполненная год спустя в театре Литературно-художественного общества в Петербурге.
Роль эта стала главным событием сезона.
Фактическим хозяином нового театра был Суворин.
Театр построили на Фонтанке, по последнему слову техники, с размахом. Из знаменитого театрального бюро Рассохиной запросили список свободных актеров. Среди них значилась Стрепетова. Приглашена она не была.
Уже репетировали «Власть тьмы». Спектаклю придавали большое значение. Суворин, для которого весь театр, по меткому замечанию Кугеля, был «дополнительной „кафедрой“ влияния на публику, на литературу и на власть предержащую», возлагал на драму Толстого особые надежды.
Драма была напечатана девять лет назад, но запрещена для сцены цензурой. Ее постановка не могла не привлечь широкой общественности. Ставил спектакль главный режиссер нового театра — Евтихий Карпов.
Неожиданно выяснилось, что в составе труппы нет приемлемой исполнительницы на роль Матрены. Карпову пришла мысль предложить эту роль Стрепетовой.
Она появилась на репетициях за двенадцать дней до премьеры. Через три дня она помнила текст наизусть. Толстого она любила благоговейно. Пьесу считала великой. Роль ощутила всем своим существом.
Евтихий Карпов потом вспоминал:
«Отношение к делу Полины Антиповны, ее сценическая дисциплина, ее готовность входить в самые мельчайшие детали работы, ее аккуратность придавали артистам еще более старания и тщательности».
Она работала со страстью, накопившейся за годы творческих исканий, с жаром, напоминающим лучшие времена ее творчества. По трагической силе и глубокой народности образ Матрены был равен самым крупным созданиям актрисы.
16 октября 1896 года драма Толстого «Власть тьмы» была показана на сцене Малого театра Литературно-художественного общества в первый раз. Очевидец так описывает этот спектакль:
«Старательно отысканные, но не вполне правдиво и художественно сгруппированные, чересчур парадные бытовые аксессуары сразу заслонили неуверенную игру актеров… Сильно нарумяненные бабы в щеголеватых и притом музейно-археологических головных уборах… Никита производил впечатление… развязного трактирного полового… Все делалось очень добросовестно, но несколько натянуто, неловко, без надлежащего одушевления и поэтической непосредственности».
Исключение критик делает только для одного образа.
В буром ватном зипуне, в двух платках, повязанных один поверх другого и закрывающих почти половину лица, с серым мешком за плечами Матрена — Стрепетова, крестясь, впервые появлялась на фоне этих парадных бытовых аксессуаров.
На ее голодном заостренном лице странной казалась выдавленная сладковатая улыбка. Она плохо вязалась с алчным горящим взглядом, будто щупающим богатую избу Анисьи. В ее тягучем, как бы нарочно смягченном голосе время от времени прорывались резкие нетерпеливые ноты. Они переходили в искушающий шепоток, когда она с льстивой угоднической улыбкой передавала Анисье порошки с ядом.
В ее простонародной манере держаться проскальзывала затаенная хитрость. Она как будто завораживала Анисью торопливым шепотом, когда рассказывала ей:
— Вот и поднялся мой-то, дурья-то голова, женить, говорит, да женить, грех покрыть, возьмем, говорит, малого домой да женим. Разговаривала всячески. Куды тебе. Ну, думаю, ладно. Дай по-иному поверну. Их, дураков, ягодка, все так-то манить надо!
Она и сама как бы заманивала Анисью в заранее расставленные сети. В ее хитром говорке была таинственная сила, которая подчиняла собеседника. Когда во втором акте выходила Анисья с найденными деньгами, Матрена быстрым движением, таким неожиданным в этом тщедушном, источенном временем и работой существе, приближалась к Анисье. Казалось — все ожидание ее тяжелой жизни сосредоточилось в эту секунду на руке, держащей заветные деньги.
Матрена заслоняла Анисью, как будто отгораживая ее от двери, в которую могут войти. Ее платок внезапно развязывался, и концы его, как крылья большой птицы, накрывали Анисью, передающую ей деньги.
Но вот главное совершено — деньги в ее руках. Насупленная, угрюмая тревога сменяется спокойной деловитостью. Перекрестившись на образ, словно совершено богополезное дело, Матрена аккуратно повязывала платок, оправляла мешковатый зипун и обыденным, ровным голосом, без тени волнения спрашивала:
— Вода в чугуне-то есть, что ли? А то самовар, чай, еще не вылит. Потружусь и я.
Матрена Стрепетовой так много хитрила и изворачивалась, что это стало ее природой. Она не притворяется спокойной. Ей, видящей в деньгах единственный смысл жизни, кажется, что, раз она добыла их для сына, все уладится само собой. Она и не представляет себе, что деньги можно достать каким-то прямым, честным способом. Но зато она хорошо знает, как ужасна жизнь, если нет денег. Теперь, когда они в руках сына, все остальное приложится.
Матрена становится даже веселой. Быстро семеня ногами, обутыми в большие неудобные лапти, она уходит из комнаты, торопливо пряча худыми руками заветный мешочек.
В сцене закапывания ребенка Матрена Стрепетовой скрывала свое волнение для того, чтобы поддержать встревоженного Никиту. Для нее материнская любовь состояла в том, чтобы любым способом устроить Никите счастье. А какое же может быть другое счастье, кроме обеспеченной сытой жизни, по которой так истосковалась сама Матрена?
Устройство этого счастья, сила материнства одни только могли объяснить страшное злодейство, совершенное Матреной.
В полутьме сцены, стоя у какого-то выступа, она говорила Никите:
— Ha-ко скребочку-то, да слазь, да исправь там, а я посвечу… — и худенькими дрожащими руками поднимала фонарь, продолжая шептать: — Ямку выкопай, а тогда вынесем и живо приберем там…
И становилось жутко не от этого совершаемого на глазах преступления, а от беспросветного мрака души, отданной во власть тьмы.
В Матрене нет ни жалости, ни раскаяния, ни сомнений. Есть помеха, которую нужно убрать, и, чтобы добиться этого, она то угрожает сыну, то униженно просит его. Материнская ласка в ее голосе, когда она уговаривает:
— Там в уголку выкопай ямку, землица мягкая-то, тогда опять заровняешь…
Ее слова скользят мягко и неслышно, как будто обволакивают Никиту привычным материнским теплом. Но в глазах, не отрывающихся от смутных очертаний дома, откуда вот сейчас, в эту минуту, кто-нибудь может выйти, — плохо скрытое беспокойство.
Легонько подтолкнув Никиту к погребу, где он должен закопать ребенка, Матрена выпрямляется. Улыбка сходит с ее сурового, потемневшего от ужаса лица. В эту минуту, когда ей не нужно притворяться и уговаривать, она поддается собственному страху. Она делает шаг и останавливается, словно не может оторваться от земли. В свете мерцающего тусклого фонаря ее лицо кажется ужасным. Но надо найти силы, чтобы довести до конца задуманное, чтобы увидеть Никиту богатым. Матрена опускает фонарь и, скрывая смятение, вновь успокаивает сына:
— Иди, иди, ягодка, а уж я потружусь, полезу сама, закопаю…
С поразительным трагизмом играла актриса последний акт.
Разгульная песня доносится из избы. Чуть подтягивая песне, перебирая в такт утомленными старческими ногами, Матрена, слегка навеселе, выходит на крыльцо, отыскивая пропавшего Никиту. Исчезновение сына грозит скандалом. И это все больше беспокоит ее. Судорожная тревога пробегает по лицу. Терпеливо и вкрадчиво, чтобы не рассердить сыночка, она умоляет его вернуться. Ее испуганные глаза опасливо шарят вокруг — не услышал бы кто-нибудь их разговора.
Как только Никита сдается на уговоры, Матрена пружинистым движением поворачивает к двери, громко подхватывает песню и ударом кулака раскрывает дверь в избу, хитро выдавая себя за пьяную.