Эллен Морленд.
Я позвонил и велел немедленно же запрячь в мою карету четверку лошадей. «Я повинуюсь тебе, Эллен, — мысленно произнес я. — Брат твой не умрет от моей руки». «Сэр, — сказал мой швейцарец, входя в комнату, — там внизу какой-то джентльмен очень хочет вас видеть». — «Болван, зачем ты его впустил?» Бедняге Луи и без того солоно пришлось прошлой ночью в роли часового! «Поди, скажи ему, что я сейчас уезжаю в Девоншир и никого не принимаю». — «Сэр, — сказал Луи, возвращаясь, — я ему так и сказал, а он говорит, ему тем более надо повидать вас немедля… и… diable[54] —да вот и он сам, сэр!»
И действительно, в комнату торжественно вступил какой-то человек с военной выправкой, в коем я тотчас же узнал полковника Макноутена, старого друга Морлендов. «Сэр, — произнес он, — вы извините меня за вторжение». — «Нет, сэр, не могу извинить и прошу вас удалиться». Посетитель посмотрел на меня с полнейшим sang froid,[55] уселся на стул, велел моему Луи выйти из комнаты и закрыл за ним дверь, а затем, спокойно взяв понюшку табаку, сказал с улыбкой: «Мистер Мортимер, сейчас вам не удастся меня оскорбить. Ничто на меня не подействует, пока я не выполню возложенное на меня поручение, и я уверен, что вы не станете меня оскорблять». Разумеется, поручение, о котором он говорил, был вызов от Морленда. Я тотчас отказался драться, но тут же сказал Макноутену, который несколько высокомерно поднял брови: «Сэр, если вы сами готовы драться и это вам подойдет, я с величайшим удовольствием выйду на поединок с вами вместо вашего друга». Джентльмен, по происхождению шотландец, минут десять смеялся над моим предложением, а успокоившись, сказал, что Морленд, предвидя мой отказ, велел ему сказать мне, что никакие извинения его не удовлетворят, что он будет бесчестить меня в каждой кофейне, что он всюду будет преследовать меня и оскорблять, если я откажусь, словом, что из всех способов возмездия его удовлетворит только шпага. «Вы хотите сказать — пистолет», — молвил я. «Пусть так, — ответил Макноутен, — если вы предпочитаете, но мой доверитель говорит, что он стреляет гораздо лучше вас, и, требуя поединка на самых тяжелых условиях, он в то же время не хочет воспользоваться тем преимуществом, которое даст ему над вами принятое в подобных случаях оружие. Он рассказал мне, что вы с ним часто практиковались на шпагах до вашего отъезда за границу и как противники вполне стоите друг друга. Я лично поколебался, ибо шпага теперь совершенно не применяется, но, видя, что мой доверитель решительно настаивает на своем, я не мог не дать согласия, тем более что сам по профессии — человек шпаги. Впрочем, право выбора за вами, мистер Мортимер». Я не мог не признать, что со стороны Морленда это было очень великодушно, тем более что как раз в этот миг мне бросился в глаза лежащий на столе перочинный нож, о лезвие которого он только три дня тому назад расплющил пулю. Однако же это великодушие свидетельствовало о том, сколь беспощадны его гнев и жажда мщения. Должен признаться, что, услышав предложение драться на шпагах, я уже не стал так решительно отказываться от дуэли. За границей я весьма усердно и успешно практиковался в фехтовании и считал, что могу биться с самым грозным противником. Обладая тем превосходством, которое у меня, по-видимому, есть над Морлендом, бывшим и до моей заграничной поездки значительно слабее, мне — так я рассудил — нетрудно будет обезоружить моего противника или слегка ранить его в руку, которою он держит шпагу, так чтобы дуэль во всяком случае не имела рокового исхода. Дабы выиграть время для размышления, я сказал полковнику, что посоветуюсь с одним из своих приятелей и вечером извещу его о принятом мною решении. Одним словом, приняв в расчет, что воспользоваться правом выбора оружия ни в малейшей степени не противоречит самым строгим правилам чести, придя в ужас от мысли, что меня публично обзовут трусом и оскорбят, питая полную уверенность, что благодаря своему искусству смогу предотвратить всякую опасность, и дав себе слово, что ничто не заставит меня сойти с чисто оборонительной позиции, я пришел к единственному решению, возможному для джентльмена, и принял вызов. Эллен я отправил двусмысленную записку, в которой заверял, что брат ее в полной безопасности, и затем стал терпеливо ждать следующего утра. Наконец оно наступило. Я первым прибыл на место поединка, но лишь на три минуты раньше Морленда. Лицо его выражало спокойствие и твердость, но покрыто было смертельной бледностью. Видя, как он направляется ко мне, я почувствовал, что сердце мое словно растаяло у меня в груди. Я подумал о нашей детской дружбе, о его великодушной натуре, о злосчастной перемене в судьбе его семьи, о благородстве, которое он проявил даже в отношении предстоящего сейчас поединка, и мне страстно захотелось броситься в его объятия, признать свою вину, умолить его дать мне возможность искупить ее и вновь заслужить руку его сестры и его личное уважение. Но я не был уверен, как будут приняты мои шаги к примирению, боялся, что они могут быть неверно поняты, подумал о мнении света — мистера Мортимера де принудили жениться на девушке без гроша за душой — и решил, что никогда не стану рисковать репутацией, которая джентльмену дороже жизни.
Когда мы стали в позицию, глаза наши встретились. Во взгляде Морленда я прочел такую лютую ненависть, что невольно опустил взор. В начале дуэли оба мы проявляли осторожность, но постепенно Морленд разгорячился. Он сделал несколько стремительных, но ловких выпадов, так что мне пришлось призвать на помощь все свое искусство. Дважды он находился в моей власти, но не сознавал грозящей ему опасности, я же хотел только обезоружить его или каким-либо другим способом заставить его прекратить поединок. Наконец возможность представилась. Он нанес сильный, но неловкий удар, шпага была выбита из его руки и отлетела на несколько ярдов в сторону, а острие моей уперлось ему в грудь. Он сделал движение, чтобы снова выпрямиться, поскользнулся и грудью наткнулся на мой клинок: неописуемый ужас охватил меня, я задрожал с головы до ног, увидев, что он лежит на земле, обливаясь кровью. Тело его корчилось в предсмертных судорогах, пальцы конвульсивно рвали траву, лицо искажала мука, гнев, последняя борьба со смертью, глаза смотрели прямо на меня. Это длилось лишь одно мгновение. Непоправимое свершилось — он был мертв! Единственного друга, по-настоящему любившего меня, человека с таким горячим сердцем, такого одаренного, великодушного не стало. Меня увезли прочь, куда — сам не знаю. Я был словно погружен в какой-то глубокий, страшный сон. Сверкни у ног моих молния, я бы не пробудился. Целый месяц, — так сообщили мне впоследствии, ибо я утратил ощущение времени, — целый месяц пролежал я в жару и бреду.
Послали за моим отцом. У него был приступ подагры. Как же он мог приехать? Послали за матушкой: она гостила у своего брата в Эссексе. Там собралось большое общество, все состоявшее из порядочных, фешенебельных людей. Тем не менее она решилась с ним расстаться. Экипаж ее минут пять простоял у моего крыльца, но моя болезнь показалась ей заразительной, — как же она могла задержаться? Она наняла для меня отличную сиделку, прислала еще двух врачей, взяла с них слово писать ей ежедневно и возвратилась в Лондон-парк, где произвела на всех пленительное и трогательное впечатление и без конца говорила о своих нервах и материнских заботах. Я выздоровел. Когда все случившееся ожило в моей памяти, я прежде всего спросил о Морлендах. Те, кто за мной ухаживал, отмалчивались, утверждая, что им ничего не известно, и умоляя меня лежать спокойно и не разговаривать; но это было притворство, за которым несомненно что-то скрывалось. В течение нескольких дней я находился в полном неведении, но так как от природы обладал могучим здоровьем, то, несмотря на нестихающую душевную тревогу, с каждым часом чувствовал себя физически все лучше и лучше. Когда я окреп настолько, что мог ходить без посторонней помощи, я рассчитал сиделку, отослал своего верного слугу, вышел на улицу, поручил какому-то мальчугану, игравшему в шарики (вот счастливец!), сбегать за наемной каретой, бросился в нее и велел ехать к Морлендам. Дом стоял запертый. Я трижды стучался, прежде чем мне открыли, наконец ко мне вышла какая-то безобразная старуха зловещего вида. «Где миссис Морленд?»— спросил я. «На кладбище Сент-Панкрас», — ответила старая ведьма с ужасным смехом. «Великий боже! — вскричал я, содрогаясь. — Так она умерла?» — «Да, ровно три недели тому назад. Когда ей сказали, что ее сын убит, с ней случился удар. Она в течение двадцати дней не говорила ни слова, только перед самой смертью вскричала: «Сын мой, сын мой!» Когда же через час опять пришел доктор, она была уже мертва. Но боже мой, сэр, как вы плохо выглядите! Только ежели вы тоже собрались умирать, здесь-то хоть, пожалуйста, не умирайте. Мы и так уж довольно народу похоронили». Я прислонился к перилам крыльца, и мне стало так худо, что на несколько мгновений я, видимо, потерял сознание. Старуха принесла мне стакан воды. «Похоже, сэр, что вы хорошо знали миссис Морленд, а может быть, и бедняжку мисс Эллен?» — «А что с ней? — спросил я спокойным голосом, ибо на меня нашло спокойствие отчаяния. — Она, наверно, тоже скончалась?» — «Никак нет, сэр, только она не в своем уме, помешалась, сэр, ее отвезли в лечебницу доктора…» Я не стал слушать дальше. На ближайшие несколько недель я снова потерял сознание: лихорадочный бред возобновился. К счастью, наемный возница не отъезжал от крыльца. Как он нашел мое местожительство, — не знаю, но я был привезен домой. На этот раз врачи потеряли надежду на мое выздоровление. Но такие пустяки не могли довести меня до могилы. Я вновь открыл глаза, и сознание вернулось ко мне, но теперь здоровье мое было подорвано, юношеские силы свои я утратил, и с тех пор я уже не тот, что прежде. Не буду повествовать о постепенном своем выздоровлении. Наконец, я в последний раз заплатил врачу, обещал беречься, велел заложить экипаж и поехал в лечебницу д-ра…, куда, как мне сказала старуха, отвезли Эллен. Вся моя душа, все мои помыслы были полны одним. «Я должен увидеть ее», — сказал я себе и, не переставая, повторял про себя эти слова, пока не очутился у роковой двери. Ко мне вышел улыбающийся румяный человек, возглавлявший это учреждение. Никогда не встречался я ни с кем, хоть наполовину столь учтивым, как он. Но временами, когда с уст его сбегала угодливая улыбка и он уже не заставлял себя изображать любезность, лицо его принимало жестокое и зловещее выражение, свидетельствовавшее о характере, весьма подходящем для его профессии.[56]
56
Читатель может заметить, что это описание дома умалишенных и т. д. перенесено и в «Пелэм». хотя относится там к совершенно иной истории. (Прим. автора.)