Я только собрался продолжать путь, когда высокий мужчина, одетый, как и я, в просторный сюртук французского покроя, медленно вышел из-за церкви и направился к уже упомянутой мною заросли. В ту минуту тисовое дерево скрывало меня от его глаз; он остановился, с минуту стоял неподвижно, затем бросился наземь и зарыдал так громко, что мне и в отдалении было слышно. Я не знал как быть — выждать, что будет дальше, или уйти. Дорога пролегала как раз мимо того места, где он находился, и, пожалуй, было бы небезопасно потревожить столь материальное привидение.
Мое любопытство уже разыгралось, а ноги закоченели, — две веские причины продолжать путь; да и, правду сказать, ничто на свете — ни живое, ни мертвое — никогда меня особенно не страшило.
Итак, я покинул свое убежище и медленно пошел по дороге. Не успел я сделать и трех шагов, как незнакомец поднялся и, выпрямясь во весь рост, встал передо мной. Шляпа свалилась с его головы, и теперь лунный свет падал прямо на него; но если я отпрянул и весь похолодел, то не потому, что его мертвенно-бледное, изможденное лицо выражало глубокую душевную муку, не потому, что это выражение, как только он взглянул на меня, сменилось всеми приметами гнева и ярости! Несмотря на жестокие опустошения, которые горе произвело в лице, недавно еще блиставшем всем очарованием юности, я тотчас узнал эти все еще благородные, словно резцом изваянные черты! Реджиналд Гленвил — вот кто стоял передо мной! Я мгновенно пришел в себя; я кинулся к нему, я назвал его по имени. Он быстро повернулся ко мне спиной, но я не дал ему убежать: я положил руку ему на плечо и привлек его к себе, восклицая: «Гленвил, это я, твой старый, преданный друг Генри Пелэм. Великий боже! Так вот где мне, наконец, довелось встретиться с тобой—в каком месте!»
В мгновение ока Гленвил оттолкнул меня, закрыл лицо руками, издал нечеловеческий стон, жутко прозвучавший в безмолвии кладбища, — и рухнул наземь у той могилы, с которой только что поднялся. Я стал на колени рядом с ним; я взял его за руку; я говорил ему самые ласковые слова, какие только мог припомнить; глубоко взволнованный и смятенный столь неожиданной странной встречей, я почувствовал, что невольно роняю слезы на руку, которую сжимал в своей. Гленвил обернулся, пристально взглянул мне в лицо, словно желая удостовериться, что перед ним подлинно я, и, кинувшись в мои объятия, заплакал, как ребенок.
Этот приступ слабости длился лишь несколько минут; он быстро поднялся с земли, выражение его лица мгновенно изменилось: по щекам Гленвила все еще катились крупные слезы, но суровая гордость, отобразившаяся теперь в его чертах, казалась несовместимой с теми чувствами, о которых свидетельствовала эта пристойная лишь женщине слабость.
— Пелэм, — сказал он, — ты увидел меня таким; я надеялся, что ни одному живому существу не откроется… Но я в последний раз предался этому безумию… Да благословит тебя господь — мы снова встретимся — и пусть тогда эта ночь покажется тебе сновидением…
Я хотел было ответить ему, но он быстро повернулся, почти бегом миновал заросли и спустя минуту бесследно исчез.
ГЛАВА VII
Я не сомкнул глаз всю ночь и на рассвете отправился в путь, твердо решив узнать, где ж^вет Гленвил. Раз его так часто видели в ближайших окрестностях, значит он поселился где-то неподалеку.
Прежде всего я посетил фермера Синклера; оказалось, что фермер и его домашние часто встречали какого-то незнакомца, но ничего не могли сообщить мне о нем; затем я пошел к морю; у самого берега находился жалкий трактир, принадлежавший к владениям сэра Лайонела Гаррета. В жизни я не видал местности более унылой и печальной, чем та, что на много миль простиралась вокруг этой убогой харчевни. Каким образом трактирщик мог там прокормиться — это для меня по сию пору осталось загадкой: мне кажется, только морская чайка или шотландец умудрились бы не умереть с голоду в этой глуши.
«Как-никак, — подумал я, — здесь-то я уж наверно что-нибудь выведаю о Гленвиле».
Я вошел в трактир, расспросил хозяина и узнал, что какой-то приезжий джентльмен две-три недели назад поселился в коттедже на расстоянии около мили от трактира. Я тотчас направился туда и, повстречав по пути двух ворон и одного таможенника, благополучно прибыл к новой цели моих странствий.
Этот дом имел несколько лучший вид, нежели убогая хижина, где я только что побывал; впрочем, я давно уже установил, что при любых обстоятельствах и в любых краях «питейные дома» — самые неприглядные из всех; но место было такое же глухое и унылое. Домик, принад лежавший человеку с дурной славой — полурыбаку, полуконтрабандисту, — стоял в глубине небольшого залива, между двумя высокими голыми черными утесами. Перед домом, под ласковыми лучами зимнего солнца, сушились рыбачьи сети, в разбитой лодке с высоко поднятым килем на редкость уютно устроилась курица со своим выводком, а черный, смахивавший на старого неженатого священника ворон, казалось, жил у нее en pension.[121] Я подозрительно покосился на почтенного пернатого, который приближался ко мне вприпрыжку с весьма враждебным видом, и быстро переступил порог, так как питаю давнюю неприязнь к заранее обдуманным нападениям., — Насколько мне известно, — так я сказал старой, иссохшей темнолицей женщине, разительно похожей на ожившую копченую селедку, — у вас проживает некий джентльмен.
— Нет, сэр, — был ответ, — он уехал нынче утром.
Меня словно окатили ушатом ледяной воды. Неожиданность ошеломила меня, и в то же время я весь похолодел. Но я возобновил расспросы. Старуха повела меня наверх, в убогую каморку, где от промозглой сырости буквально клубился туман. В углу стояла неприбранная кровать с тюфяком, набитым шерстяными оческами, напротив нее красовались табурет, стул и старинный стол резного дуба, быть может подаренный хозяевам кем-нибудь из окрестных сквайров; на столе были разбросаны обрывки писчей бумаги, стоял надтреснутый пузырек, до половины наполненный чернилами, валялось перо и сломанный шомпол. Когда я машинально взял его в руки, старуха обратилась ко мне на очаровательном patois[122] со следующими словами, которые я переведу на общепонятный язык, так как привнести их в оригинале — бесполезно.
— Сэр, этот джентльмен сказал нам, что приехал на несколько недель поохотиться. Он привез с собой ружье, большую собаку и маленький баул. Он прожил у нас без малого месяц и что ни день с утра уходил на болота; но мне думается, плохой он стрелок, редко когда принесет домой дичину. И еще сдается нам, сэр, что, наверно, он не в своем уме, потому он зачастую один-одинешенек поздней ночью уходил из дому и иной раз не возвращался до самого утра. А вообще-то он был очень спокойный и вел себя с нами как настоящий джентльмен. Не нашего это ума дело, разумеется, а только мой старик думает…
— Скажите, пожалуйста, — перебил я ее, — почему он так внезапно уехал?
— Видит бог, сэр, — не знаю! Но он уже несколько дней назад предупредил нас, что пробудет не дольше конца этой недели. Вот мы и не удивились, когда сегодня в семь часов утра он с нами простился. Бедняга—как вспомню, какой у него был измученный, больной вид, сердце у меня кровью обливается.
И действительно, глаза доброй старушки были полны слез; но она утерла их и, воспользовавшись тем, что от волнения ее плаксивый голос стал еще более жалобным, принялась меня упрашивать:
— Уж будьте так добры, сэр, если какой-нибудь молодой джентльмен, ваш знакомый, захочет поохотиться на болотную птицу и ему потребуется хорошая, опрятная, тихая комната…
— Разумеется, я посоветую ему обратиться к вам, — сказал я.
120
Крабб, Джордж (1754–1832) — английский поэт, описывавший жизнь и быт сельской бедноты, страдания и нищету английской деревни. Приведенная цитата взята из его поэмы «Местечко», посвященной описанию приморского городка и его жителей.