Человек иногда пугается пустых призраков. Чтобы не бояться их, нужно рассмотреть их поближе и с большим вниманием.
И есть ли вина в том, что я желал, с нежным беспокойством, ее посещений, что я дорожил тем удовольствием, которое они доставляли мне, что мне приятно было ее сострадание ко мне, приятно было платить ей привязанностью за привязанность; ведь наши мысли, которые мы передавали друг другу, были чисты, как самые чистые мысли детства; ведь пожатия ее руки и ее ласковые взгляды, меня волнуя, наполняли меня спасительным уважением.
Раз вечером, делясь со мною сильным огорчением, испытанным ею, несчастная бросилась ко мне на шею и оросила лицо мое слезами. В этом объятии не было ни малейшей дурной мысли. Дочь не могла бы с большим почтением обнять своего отца.
А все-таки после этого мое воображение было слишком потрясено. Это объятие мне часто приходило на ум, и тогда я не мог больше ни о чем другом думать.
В другой раз, при подобном же порыве дочерней доверчивости, я быстро высвободился из ее милых рук, не прижимая ее к себе, не целуя ее, и сказал ей:
— Прошу вас, Цанце, не обнимайте меня никогда, это нехорошо.
Она пристально посмотрела на меня, потупила глаза, покраснела и верно впервые прочитала в душе моей возможность любви к ней.
Она и после не переставала быть дружной со мной, но эта дружба сделалась более почтительной, более соответствующей моему желанию, и за это я был ей благодарен.
XXXI
Я не могу говорить о бедствиях других людей, но что касается моих, с тех пор, как я живу, нужно признаться, что, исследовав их хорошо, я всегда находил их приносящими некоторую пользу для меня. Да, кончая этим страшным жаром, который меня угнетал, и этими армиями комаров, которые вели со мной такую жестокую войну! Я тысячу раз размышлял об этом. Без этого беспрерывного, мучительного состояния, был ли бы я постоянно настороже против угрожавшей мне любви? И как было бы трудно быть любви достаточно почтительной с такою веселою, приветливой натурой, как эта девушка! Если я и в таком положении боялся себя, то как бы я мог управлять собою, при несколько лучшем воздухе, при воздухе, располагающем к веселости?
В виду неблагоразумия родителей Цанце, столь доверявших мне, в виду опрометчивости ее самой, что она не предусмотрела возможности стать для меня причиной преступного опьянения, в виду малой твердости моей добродетели, нет сомнения, что удушающий жар этой печи и жестокие комары были спасительны для меня.
Эта мысль несколько примиряла меня с этими бичами. И тогда я спрашивал себя: «Хотел ли бы ты быть свободным от них и жить в хорошей комнате, в которой бы дышалось легко, и больше не видеть этого милого создания?»
Я должен сказать правду! У меня не хватало духу ответить на этот вопрос.
Когда хоть немного любишь кого-нибудь, нельзя выразить того удовольствия, которое доставляют, по-видимому, чистые пустяки. Часто одно слово Цанце, ее улыбка, ее слезы, прелесть ее венецианского говора, грация, с какою она отгоняла платком или веером комаров от себя и от меня, наполняли мою душу детским довольством, которое длилось весь день. В особенности мне отрадно было видеть, что ее печали уменьшались при разговоре со мною, что ей нравилась моя набожность, что мои советы убеждали ее, и что сердце ее воспламенялось, когда мы рассуждали о добродетели и о Боге.
— Когда мы поговорим вместе о религии, — говорила она, — я молюсь охотнее и с большею верой.
Иногда разом обрывая какое-нибудь пустое рассуждение, она брала Библию, открывала ее, целовала на удачу какой-нибудь стих и высказывала желание, чтобы я перевел ей и объяснил его. И при этом она говорила: «Хотела бы я, чтобы вы всякий раз, как станете перечитывать этот стих, вспоминали, что я целовала его.»
Не всегда, правда, приходились кстати ее поцелуи, в особенности, если случалось открыть Библию на «Песне песней». Тогда, чтобы не заставлять краснеть ее, я пользовался ее незнанием латинского языка и останавливался только на таких фразах, где и святость книги, и невинность Цанце были бы неприкосновенны, так как и то и другое внушало мне высокое к ним уважение. В таких случаях я никогда не позволял себе улыбаться. Для меня, однако, бывало немалое затруднение, когда она, не понимая хорошо моего лжеперевода, просила перевести ей отрывок слово в слово и не позволяла мне быстро переходить к другому предмету.