Выбрать главу

VII

Жить на свободе значительно лучше, чем жить в заточении, — кто в этом сомневается? Однако и в заточении можно жить с удовольствием, когда думаешь, что и там Бог присутствует, что радости света скоротечны, что истинное благо заключается в спокойствии совести, а не во внешних предметах. Менее чем через месяц я примирился, не скажу — совершенно, со своей участью. Не желая допустить недостойного поступка — купить свою безнаказанность гибелью другого, я видел, что моя участь — или виселица, или долгое заточение. Было необходимо примириться с этим. «Я буду жить до тех пор, пока не отнимут у меня дыхания, — говорил я себе, — и когда у меня возьмут его, я сделаю то же самое, что делают все больные, достигая своей последней минуты — умру.»

Я приучал себя не жаловаться ни на что и доставлять душе своей все возможные наслаждения. Самое обыкновенное наслаждение было — снова и снова припоминать и перечислять все блага, украшавшие мои дни: прекраснейший отец, прекраснейшая мать, превосходные братья и сестры, друзья, хорошее воспитание, любовь к наукам и пр., и пр. Кто больше меня одарен был счастьем? Почему же не быть за него благодарным Господу, если оно и уменьшено теперь несчастием? Иногда, делая это перечисление, я умилялся и плакал, но скоро присутствие духа и веселость вновь возвращались.

С первых же дней я приобрел себе друга. Это не был смотритель, или кто-нибудь из секондини, или кто-нибудь из лиц, ведущих процесс. Говорю, однако, о человеческом создании. Кто же это? Дитя, глухонемой, пяти или шести лет. Отец и мать были воры, павшие под ударом закона. Бедный сиротка был задержан полицией со многими другими детьми. Все они жили в одной комнате, напротив моей, и в определенные часы их выпускали во двор подышать чистым воздухом.

Глухонемой подбегал к моему окну и, улыбаясь, делал мне знаки. Я бросал ему ломоть хлеба, он схватывал его, подпрыгивая от радости, подбегал к своим товарищам и раздавал каждому по куску, а потом приходил под окно и съедал свою часть, выражая мне благодарность улыбкою и сиянием своих прекрасных глаз.

Другие дети смотрели на меня издали, не смея подойти ближе. Глухонемой питал ко мне большую симпатию не потому только, что я давал ему хлеб. Иногда он не знал, что делать ему с хлебом, который я кидал ему, и делал мне знаки, что он и его товарищи сыты и не хотят больше есть. Если он видел, что идет ко мне в комнату секондино, он отдавал ему хлеб, чтобы тот передал его мне. Хотя он и ничего не ждал тогда от меня, он все-таки продолжал мило резвиться перед моим окном и радовался, если я смотрел на него. Как-то раз один из секондини позволил ребенку войти ко мне в камеру: едва войдя, он подбежал ко мне и обнял мои ноги. Я взял его на руки и не могу выразить, с каким жаром он осыпал меня ласками. Сколько любви в этом милом созданьице! Как бы я желал воспитать его и спасти!

Я никогда не знал его имени. Он и сам не знал, есть ли у него какое. Был он всегда весел, и я никогда не видал, чтобы он плакал, исключая единственный раз, когда его ударил тюремщик, уж не знаю за что. Странное дело! Жить в подобном месте, кажется, верх несчастия, однако, этот ребенок был наверно так же счастлив, как мог бы быть в его возрасте счастлив княжеский сын. Размышляя об этом, я понял, что нужно стараться, чтобы расположение духа не зависело от места, в котором находишься. Если мы будем управлять своим воображением, мы почти повсюду будем чувствовать себя хорошо. День скоро проходит, и когда вечером ложишься в постель, не чувствуя голода, не имея сильного горя, — что нужды, что эта постель находится в стенах, которые зовут тюрьмою, а не в стенах, называемых домом или дворцом?

Прекрасное рассуждение! Но как управлять воображением? Я пытался управлять им и иногда, казалось мне, отлично достигал этого, но в другой раз воображение одерживало верх, и я, досадуя, недоумевал над своим бессилием.

VIII

«И в несчастий я все-таки счастлив, — говорил я себе, — счастлив тем, что мне дали камеру в нижнем этаже, на этом дворе, где в четырех шагах от меня находится этот милый ребенок, с которым мы так нежно беседуем! Удивительна человеческая понятливость! Чего только не говорили мы нашими взглядами и выражением физиономии! Сколько прелести было в его движениях, когда я улыбался ему! Как он старался поправить свои движения, не понравившиеся мне! Как он понимал, что я люблю его, когда он ласкает или угощает кого-нибудь из своих товарищей! Никто на свете не вообразил бы себе, что я, стоя у окна, мог быть чем-то вроде воспитателя для этого бедного созданьица. Часто упражняясь в разговоре знаками, мы совершенствуемся во взаимной передаче наших мыслей. Чем умнее и благороднее он будет при моем посредстве, тем больше я буду любить его. Я буду для него добрым духом разума и добра, он научится поверять мне свои печали, свои радости, свои желания, я научусь утешать его, облагораживать его, направлять все его действия. Кто знает, может быть, решение моей участи будет откладываться с месяца на месяц и меня оставят состариться здесь? Кто знает, что это дитя не вырастет на моих глазах и не будет приставлено к какому-нибудь делу в этом доме? С такими способностями, какие у него, чего он может достичь здесь? Увы, ничего большего, чем стать отличным секондино или кем-нибудь в этом роде. Так разве не сделаю я хорошего дела, если постараюсь возбудить в нем желание заслужить уважение честных людей и уважать себя самого, если постараюсь развить в нем прекрасные чувства?»