Илайджа так и не сделал свой ход. «Закончим, когда вернемся», – сказал он. Джетро так торопил, что Илайджа даже оставил свою трубку. Ну, он так и не вернулся, чтобы закончить игру и докурить трубку. Лед на озере подломился, и…
– Да – вмешался я. – Я знаю, что случилось.
– Я оставил доску, как она была, фигуры и трубка. Убрать их все равно что… набросить тень на мои воспоминания о нем.
– Понимаю, – сказал я, думая, к чему это все приведет.
– Это было вечером неделю назад. Я поужинал и вышел во двор, чтобы набрать ведро воды и вымыть посуду. Меня не было пять, может, десять минут. Когда я вернулся, в кухне пахло табаком. Я никогда не курю, пока не вымою посуду. Я посмотрел на столик, на котором лежала шахматная доска, почти ожидая, что Илайджа ждет меня, чтобы закончить партию.
Конечно, тут никого не было. Но я сразу увидел, что одна из фигур передвинулась. Белый ферзь перешел на f5.
Я достаточно разбираюсь в шахматах, чтобы понять, что это значит.
– Черный король должен отступить, и не следующем ходу белый ферзь ставит ему мат. Умно!
– Еще как умно! Но кто передвинул белого ферзя? В кухне никого не было.
– Вы сами это сделали, не думая. Вы размышляли над проблемой и сделали это машинально.
– Может быть, – медленно сказал Фентон. – Но я видел следы в пыли, говорящие, что трубку Илайджи передвинули, и, когда я ее коснулся, она была горячая. Я ее не раскуривал, и ни один бродяга не тронет эту старую трубку из кукурузного початка. Да поблизости и нет никого, кто мог бы сделать такой ход. Нет, я подумал, что Илайджа, не погребенный в освященной земле, не может успокоиться, и его желание увидеть меня привело его сюда, как желание увидеть его тянет меня в озеро Ванука. Мы ведь были как две горошины, так близки…
Остальное я не слышал. Даже не слушал. Упоминание Фентона о бродяге позволило мне разгадать причину сходства, которое так меня тревожило. Он был похож на бродягу, которого я сбил машиной.
Есть ли связь между ранами тем вечером и тем, что происходит со мной с тех пор? Док Стоун отвечал на мои вопросы уклончиво. Эдит должна знать. Я высадил Фентона в ярде от его ворот, развернул машину и как можно быстрей поехал назад в лагерь.
Один из мальчиков сообщил, что Эдит в изоляторе. Я пошел туда, увидел, что она разбирает лекарства на полке, схватил за руку и повернул ко мне.
– Что сделал со мной тот несчастный случай, кроме того, что повредил ногу и руку? – спросил я. – Что вы с Кортом утаиваете от меня? Я ударился головой?
Ее глаза стали расширились, лицо посерело.
– Вы делаете мне больно, Хью.
– Хорошо, я делаю вам больно, – прорычал я, но слегка разжал руку. Рассказывайте. Быстрей. Расскажите мне, что случилось. Я должен знать. Понимаете? Должен.
И она рассказала – о переливании крови и об исчезновении бродяги. Это не имело смысла. Но все остальное с тех пор тоже не имело смысла. Я был в такой же темноте, как и раньше.
Вся остальная часть дня, ужин и вечер прошли как в тумане. Но потом я собрался, потому что начинался Совет Племени, а я не хотел, чтобы большая ночь мальчиков была сорвана. Соревнования и игры прошли гладко. Наступил момент, когда я поднялся на платформу, воздвигнутую недалеко от берега и задрапированную так, чтобы напоминать большой камень. Это Скала Шамана, а я шаман, знахарь, который будет бить в барабан танца.
Мальчики, с раскрашенными лицами, со шкурами на плечах, заняли места подо мной. В дрожащем красном свете большого костра они действительно казались первобытными людьми.
Я поднял обитую барабанную палочку и начал отбивать ритм. Начался шаркающий танец. Энн репетировала его. Окружающие горы подхватили гулкие удары барабана и усилили его, так что вся чаша вокруг озера Ванука заполнилась размеренным грохотом.
Этот грохот отзывался во мне, в моей крови. Моя кровь билась в ритм с ним, и этот древний ритм становился все быстрей и быстрей. Это был гулкий, лихорадочный пульс мира, систола и диастола горячего сердца мира. И этот ритм не был тем, что я репетировал. Танец, прыгающее свирепое взаимодействие первобытных, одетых в шкуры дикарей подо мной было не тем танцем, которому их учили. Что-то говорило с нами, что-то более древнее, чем сама древность, говорило о конце лета, о смерти, от которой на этот раз, на этот раз, на этот раз деревья, под которыми мы прячемся, трава, которой мы питаемся, больше не оживут.
И не я бил в этот барабан. Что-то во мне, какая-то древняя память отбивала ритм, который эти горы не слышали уже неисчислимые столетия. Страх отбивал этот ритм, страх перед гигантскими зверями, которые бродят по лесу, перед летающими тварями, которые затмевают небо и обрушиваются на нас, чтобы пожрать. Но прежде всего страх перед маленькими людьми: они вызывают у нас ужас, потому что мы не можем понять, в чем этот ужас заключается.