Выбрать главу

Веточка, напиши мне, пожалуйста, я жду не дождусь, когда мы увидимся и поболтаем.

Твоя легкомысленная подружка Лара.

Он сидел на песке и курил, слегка оглушенный.

Николай Федорович, захлебываясь от возмущения и ярости, произнеся в его адрес все, что позволяло ему воспитание и присутствие молоденькой девушки, увел Лару и отчитывал ее по дороге, провожая до дома. Голос отчитывающего был слышен прекрасно, белая ночь блистала слышимостью гулкой, акустически безупречной залы, обмирающим от тишины воздухом, дышащим покоем водным полем до горизонта.

Лара не походила на девушек, с коими имел он дело прежде; конечно, она завлекала его, чертовка маленькая, все рассчитала: и распушенные волосы, и босые ноги с маленькими детскими пальчиками, и ниточку кораллов, и затуманенный взгляд, и приоткрытые губы; она не просто была чувственна, но еще и подыгрывала, притягивая его, подманивая, околдовывая, воодушевляясь оттого, что он чарам поддается. «Нет, теперь держусь от нее подальше, решено; подальше держусь от тебя, Ларочка, уволь меня, спи с будущим мужем, чокнулся я, что ли? Тоже мне, мышиный жеребчик, совратитель малолеток. Кофеек-то, видать, и впрямь с беленой, с анашой, с дурилками».

Голова кружилась, он лег, задремал, погрузился не то в сон, не to в наркотические видения. Ему случалось и прежде мечтать перед сном, строя целые картины, крутя кино с собственной персоною в главной роли, выдумывая приключения, в том числе любовные; но то были сцены, лично им отрежиссированные, да и драматург был он, а тут нечто подневольное вкралось в принудительные видения его. Он видел себя со стороны и не со стороны разом, одетым в необычную яркую одежду, в знакомом городе, чьи витрины, ларьки и прочие знаки бытия переменились совершенно. И сам он не совпадал с собой нынешним, даже откликался на другое имя. Контролер ругал его на железнодорожной станции: «Если бы я вас не ссадил, вы бы и уехали в Выборг, а у вас билет до Зеленогорска». Рядом дрались страшноватые хмыри, с ножами, его толкнули, он упал.

Он кричал, Адельгейда будила его. Он проснулся и сел. С трудом сообразив: Зеленогорск и есть Териоки, новое название.

— Страшное приснилось?

— Не знаю. Приехал, одетый, как какаду, в Зеленогорск.

Она улыбнулась.

— Это от стука проходящих составов поезда и снится. Ночной товарняк наверху гонят. Железнодорожные сны. А я только что уезжала из Новониколаевска.

— Не знаю такого города.

— Теперь он Новосибирск, — сказала Адельгейда с печалью, вовсе не соответствовавшей сией простой фразе.

— Интересно. Я приехал в переименованный город, вы убыли из подлежащего переименованию.

— Пойдемте, простудитесь. Хотите чаю?

— Если я к вам зайду, ваш хозяин меня убьет. Он меня ненавидит. К тому же он застукал нас с Ларой, мы обнимались, валяясь на песке. Теперь он ненавидит меня не только просто так, не только за воображаемый шпионаж, но и за безнравственность. Ему с самого начала мерещится слежка. Якобы я за ним слежу. Я и впрямь уже слежу, мне любопытно, отчего он так боится слежки.

— Оставьте его. Не надо вам к нему цепляться. И ему к вам ни к чему. Как дети малые. От чая зря отказываетесь. Чай у меня с шиповником и с мятой. А не с кокаином, как давешний кофий. Николай Федорович спит крепко. Вообще-то он мало спит, но именно под утро его не добудишься.

— Нет, спасибо. Я к себе пойду.

— А я пойду возиться на кухне. У нас сегодня гости.

— Опять дяденьки в летах с младенцами на руках?

— Вы и младенца видели? Нет, эти без младенцев. Ученые. Старые знакомые. Любят пирожки с капустой.

— Кто ж их не любит? — промолвил он, потягиваясь.

Он потягивался по-щенячьи, по-кошачьи, ничуть не смущенный присутствием посторонней женщины; сколько ни объясняли ему, как себя вести, он то ли не понимал, то ли забывал, то ли оставался дикарем, первобытным созданием.

Адельгейда замешивала тесто, рубленое, старинный рецепт, и рассеянно думала о том, о сем, мысль перескакивала с одного на другое, если вообще могла считаться мыслью; впрочем, мысль — субстанция летучая, точно мышь, в отличие от идеи, мыши пешей, пойманной, наконец, за несуществующий хвостик и разглядываемой в состоянии вынужденного покоя. Она вспоминала прошлое, которого помнить ей не полагалось. Ей опять виделся Новониколаевск, исчезнувший с карты вкупе с жизнью, оставшейся далеко позади и прожитой вполне.

Ей было невдомек, как и самому молодому человеку, видевшему во сне новый Зеленогорск, что видел он и кусочек будущей жизни, маячащей впереди и неведомой. Адельгейда, правда, ощутила невнятное зеркальное сходство двух видений с эфемерными названиями городов.

Она поставила тесто в ледник, приготовила начинку. Костомаров и Гаджиев, нагонявшие на нее ужас, любили пирожки с капустой, как известно. Действия ее напоминали действия автомата. Ей часто представлялась нынешняя ее жизнь родом галлюцинации, она сама себе казалась призраком; тогда как прошлое несло черты реальности полнокровной, блистательной яви. Она почти кривила душой, говоря о виденном во сне Новониколаевске; днем-то она не спала, а видения длились, она представляла себе деревянный двухэтажный дом, погреб с сахарными головами, связками копченой рыбы, бочками с брусникой и с капустой; по деревянной лесенке с балясинками сбегали со второго этажа девочки в черных лаковых туфельках, с бантами в волосах, из-под платьишек торчат кружева панталончиков, обе ее падчерицы, Анета и Лиза, Неточка и Веточка (ей потому так нравилось имя подружки Лары: Вета), спускалась няня с младшим пасынком, солидно сходили по ступеням старшие пасынки, юноши, молодые люди. Мать умерла, дав жизнь младшенькому; Адельгейда, молодая бездетная мачеха, любила их ревниво, суеверно, скрывая свою сумасшедшую привязанность за невероятным старанием воспитать, накормить, обустроить, одеть, выучить. Неточка была отчаянная шалунья, самый маленький всего боялся, часто плакал, плохо засыпал.

Адельгейда поглядывала в окно на рассветный залив, эфемерный, светящийся, почти несуществующий. Он для нее почти и не существовал — в той мере, в которой безусловно существовал Байкал и ее любимые реки Обь (несмотря ни на что любимая...) и Енисей.

Отогнав от себя картины прежней реальной жизни, она со старательностью троечницы думала о настоящем.

Стала она размышлять о Костомарове и Гаджиеве, близких друзьях Николая Федоровича. Она все время забывала, кто такой Гаджиев; психиатр? психолог? философ? На ее взгляд, он был натуральный маг, гипнотизер, колдун, видящий людей насквозь, способный крутить ими, как ему угодно. Адельгейда трепетала, едва он устремлял на нее темный немигающий бестрепетный тяжкий взгляд: ей казалось, он знает о ней все, каждую тайную мысль. Она старалась не встречаться с Гаджиевым глазами, если уж не удавалось вовремя улизнуть из комнаты.

Мир науки, каким она его представляла, был ей глубоко чужд и отчасти неприятен. Кстати, она и про Костомарова забывала, как специально, — он-то кто? физик? Вроде физик, но наособицу, то ли астрофизик, то ли... безнадежно, может, синоптик? Она спрашивала Николая Федоровича не единожды, всё не впрок, память вычеркивала ненужные подробности с легкостью. Костомарова она тоже считала колдуном, только другой масти.

— Правда ли, — спросила она его в зимний снегопад, когда окна налились голубизной на исходе дня (Веточка обожала это время суток, а младшенький начинал грустить, жался к камину, к Адельгейде, просил сухарик и сказочку), — что вы можете изменять время и пространство?

Костомаров блеснул на нее очками и рассмеялся.

— Хотите знать, могу ли я вывернуть этот дом наизнанку? Могу, дорогая Адельгейда. Не верите?

— Верю, — проговорила она, обмирая.

— Собираетесь сегодня в магазин у станции?

— Собираюсь.

— Проверим мои возможности? Давайте поспорим: дорога туда покажется вам значительно длиннее дороги обратно.

Она не знала, действительно ли он властен над измерениями, или ее под шумок загипнотизировал Гаджиев. Однако дорога наверх показалась ей бесконечной, она шла и шла, нескончаемо долго, вспоминая сибирские зимние леса, юность, пьесу «Дни Турбиных», все ужасное, что с ней случилось, она плакала и не могла сначала добраться до горы, потом взойти в гору, путь длился, длился, длился, захватывало дыхание, безнадежность подступала к горлу.

Наконец она оказалась у станции и без сил села на скамейку на перроне. Ей не было холодно, только усталость и страх чувствовала она.