— Во что наливать-то?
— Вы перешагнули через забор, — сказал он.
— По-моему, я его не задела, — сказала она. — Как было, так и есть. Хотите, я вам буду хлысты привозить? К концу лета двухметровый натыкаете. Тогда уж никто не перешагнет.
— Этот тоже никто пока не перешагивал.
— Наверно, ни за чем никому не надо было, — сказала она, — а я с молоком. Что ж вы стоите? Давайте посуду.
— Посуда в доме.
— Так пойдемте в дом, — сказала она и пошла за ним в лачугу.
Вышла она через час.
— Еще придешь? — спросил он, выходя следом и провожая ее до своего забора.
— А ты меня ждать будешь? Хочешь, чтобы еще пришла?
— Я тебя, может, всю жизнь ждал. Она засмеялась.
— Это ты всем говоришь?
— Всем.
Она улыбнулась.
— Я по вторникам езжу. Через неделю буду. В следующий вторник
— О, через неделю... — разочарованно протянул он. — Долго-то как.
— Если всю жизнь ждал, неделя не в счет.
Она уже отошла от его забора. Он спросил:
— Ты ко всем так заходишь?
— Вот еще, — сказала она. — Что я, мужиков не видела?
— Выходит, я тебе понравился?
— Выходит, так, — отвечала она.
Делая для литорин мостик, он вспомнил ее слова:
— От тебя прямо током бьет, молоко-то в бидоне не скиснет, как в грозу?
Он думал: Венера из пены морской была точно такая, текучая и мягкая, разом сопротивляющаяся и поддающаяся шелковистая плоть, подобная плотной воде, волне. Не могла Венера быть субтильной, как боттичеллиевская златовласка с репродукции; а была она, как дочка молочницы.
Теперь в его жизни возникла неделя в виде сексты от вторника до вторника. Секста, септима, октава. «Кто у них был божественный-то? Октавиан? Или Август? Хотя у них все были божественные».
Лара видела их с дочкой молочницы выходящими из лачуги. Она и входящими их видела.
Лара чувствовала себя оскорбленной до глубины души. Она думала — он перенес потрясение, травму, он нездоров, ему не до любви, она не была уверена, что он ревнует к Гаджиеву. Строго говоря, она ведь пока не переспала с Гаджиевым по-настоящему, хотя он и целовал ее, и обнимал, и ласкал, а она прохаживалась перед ним в одном только ожерелье, накинув, как мантию, подстилку для пляжа, он называл ее царицей. Но тут... с такой женщиной... Она прекрасно представляла себе, чем они там занимались в лачуге целый час. И ведь он впервые ееувидел! И она его! До чего все это грубо и непристойно!
Лара была совершенно в нем разочарована, потрясена, задета, огорчена. Она влетела в свою комнату — переодеть купальник, ей хотелось смыть с себя увиденное, поплавать, выкупаться; срывая платье, она порвала бусы, с трудом собрала их, ползая по полу, потом битый час нанизывала кораллы на крученую шелковую нитку, за каковым занятием совершенно успокоилась и даже подумала: «Так ему и надо! Гаджиев говорит — я нимфа, царица; а он нашел себе обычную бабу, дочку молочницы».
Глава двадцать восьмая
Новые возможности. — «Он становится опасен».
Ненависть к людям, недоверие к ним, а заодно и к судьбе, ненависть и недоверие затравленного, посаженного в невидимую резервацию двуногого животного с каждым вторником стала подтаивать в нем, испаряться. Все-таки он слегка смягчился.
Но появившаяся в нем океаническая свобода усилилась, а то, что назвал он «новыми возможностями», — вместе с нею. Себя нового он пока не знал; однако новые собственные свойства и способности стали открываться ему быстрее; еще немного, казалось ему, и будет раскрыт весь веер, весь спектр.
Однажды ночью ему удалось пройти два шага по воде. Это не стоило ему больших усилий, но хватало его только на два шага, дальше он проваливался, ступни его оказывались на шелковистой донной ряби. Хотя два шага принадлежали ему. Он пытался поймать в себе нечто, позволяющее пройти эти два шага по пленке воды, по глади морской, — и не мог. Впрочем, он был почти уверен: два шага, три, четыре, все впереди, когда-нибудь он уйдет по заливу.
Мелькнуло опять о прогуле, о нарушении производственной дисциплины, паспортного режима, о неприятностях с военкоматом, неоплаченной комнате, квартплате и так далее; только мелькнуло. По сравнению с литоринами, двумя шагами по морю и драконами, летавшими над соснами по ночам, все это не так его и впечатляло. Конечно, от бытовых подробностей, оседающих, подобно ракушкам, на его невольное отсутствие в привычном бытие, веяло подсудным делом, сроком, тюрягою; но, ежели он отсюда уйдет, никакая тюряга его не удержит, любые стены ему будут не стены, из любого дома выйдет, в любой войдет, по образу и подобию шаровой молнии, точно так же; он еще не знал как, выяснить собирался исподволь в ближайшем будущем.
Он научился ненадолго зависать над землей, пока невысоко, какие-то полметра. Так случалось ему зависать в полудетских снах. Он тренировался ночами, прячась от глаз Николая Федоровича, рано, рано пока, не пора, а то они придумают еще что-нибудь. Я должен их перебороть, переиграть, я должен. Подневольным жителем зоопарка он оставаться не желал, унижение мешало ему существовать.
Он попросил у Адельгейды увеличительное стекло и несколько листов бумаги. Дни стояли солнечные; много дней прожигал он дырочки в бумаге сперва, потом стал пробовать поджигать сухие былинки, тростник. Проходивший мимо Николай Федорович неодобрительно покачал головой, увидев его за детской забавой. Это были не забавы, на самом деле он учился у увеличительного стекла, учился прилежно, до изнеможения, истово и упрямо. На шестой день сексты, перед очередным вторником, он сумел прожечь дырочку в бумаге без увеличительного стекла — взглядом. Повторив несколько раз, чтобы не забыть, он вернул линзу Адельгейде.
Пересыпая ладонями песок своей отгороженной от всех, кроме вторничной дочки молочницы, тростниковым заборчиком империи, он догадался, чем его безотчетно пленял песок и в прежней жизни: песок — ведь это следы дна некогда существовавших вселенских океанических вод.
Одной из ночей, зажмурившись, он представил себе завтрашний день и попробовал изменить в нем что-нибудь, просто так, играючи. Сломать ракетку гоняющего с Ларой поодаль волан Гаджиева. И ракетка сломалась! Получилось! И Гаджиев даже не понял, кто ее сломал за двенадцать часов до дурацкой игры в волан!
Может быть, натренировавшись, он сумеет и их будущую дамбу, собирающуюся испоганить Маркизову Лужу, послать ко всем чертям, аннигилировать? Мысль эту он отогнал, ему она не понравилась, все-таки по натуре он был не разрушитель. Подсознательно он чувствовал: если он разовьет в себе способность разрушать, даже и с лучшими намерениями, — всё, ему конец. Он оставил часть своих новых возможностей в стороне со вздохом облегчения. Возможно, именно вторники были тому причиной; он благодарил вторники. Он хотел только уйти отсюда, и всё, лишнего ему не требовалось, играйте сами в свои научные бирюльки, соревнуйтесь с природой, увольте меня, я не хочу походить на вас, господа товарищи маги, придурки старые.
Как-то раз, не сдержавшись, при Гаджиеве он на секунду остановил мчавшиеся по шоссе машины, просто так, из мальчишества, из мелкого хвастовства.
— Он становится опасен, — сказал озабоченный Гаджиев Николаю Федоровичу, — и мы даже представить себе не можем, до какой степени. Будьте начеку.
Глава двадцать девятая
Тропа. — «Смит-и-вессон». — «Им уже ничем не поможешь». — «Так это вы?!» — Лопата и заступ.
Он уже заказал литоринам, садовым улиткам, циклостомам и нескольким помесям, особо живучим и шалым, тропу.
Они должны были проложить ему тропку поудобнее, выбрать траекторию по наименее крутому участку горы, обходя корни, стволы и ямы. Поскольку теперь ночное видение было ему присуще, как кошкам и совам, да он был настроен на тропу, она встретила его легким свечением. Улитки старались для своего Императора, как могли. Впрочем, оплошай они на каком-нибудь участке, он мог бы, проходя наверх, отодвинуть несколько деревьев и сравнять рытвины.
Все было обдумано и решено: он уйдет ночью, под прикрытием августовской тьмы, уйдет тихо, к чему лишний шум.
Там, наверху, его ждали станции, шпалы, утренние поезда, попутки верхнего шоссе. Прикрывая глаза, он различал тропу во тьме, даже отсюда чуял ее слабое свечение. Оставалось потерпеть еще немного.