— Начнем, пожалуй, — пропела Пенелопа голосом не состоявшего в ее обычном репертуаре Ленского и крутанула диск.
После четвертого гудка трубка ожила.
— Алло, Маргуша? — сказала Пенелопа деловито. — Ку-ку, мой мальчик, это я.
Пенелопа одевалась. Вернее, раздевалась, ибо для того, чтобы одеться на выход, надо было предварительно совлечь с себя ворох всевозможных жакетов, свитеров и маек, натянутых друг поверх друга, дабы хоть частично сохранить скудное тепло, производимое собственным телом, и тем самым продлить существование этого тела в условиях неотапливаемой квартиры, единственным альтернативным источником тепловой энергии в которой служит жалкая кустарная керосинка. Либо корейский керогаз. Либо японский примус. Но это уже не у нас. А интересно, какая разница между, допустим, керосинкой и примусом? Кроме того, что одна, так сказать, отечественная, а другой японский? Помимо того, что дым отечества нам сладок и приятен? А по существу? Тут керосин и там керосин. Понятно, от того теплее. А почему? При попытке вообразить себе примус живо рисовалась та же керосинка, но под мышкой у Бегемота. А еще? Еще порционные судачки а натюрель, балык величиной с бревно… ах-ах, слюнки неуправляемо и обильно потекли у Пенелопы, она обожала рыбу, а пуще всего балык и семгу, столь часто подаваемые у Грибоедова до того, как джинн из керосинки, то есть примуса, размел все это гастрономическое великолепие. О боже! Яйца кокотт, филейчики из дроздов — особенно приятно вспомнить, когда на завтрак у тебя хлеб с сыром, а на обед картошка в мундире, — маринованные грибочки… интересно, ел ли Грибоедов грибочки — белые, шампиньоны, рыжики… хорошо бы покрасить волосы в рыжий цвет, они бы отлично смотрелись на фоне этого синего свитера… я бы на месте Грибоедова грибов не ела, а то сидишь, жуешь грибы, и каждый дурак тебе говорит: «Ну ты настоящий Грибоедов»… Пенелопа нанесла на веко последний мазок, завершая отделку розово-зеленого пейзажа или натюрморта, в который модный макияж, то, что Армен называл боевой раскраской, превращал ее лицо, и пропела:
— Карету мне, карету!
Из спальни выглянул отец, спросил:
— Уходишь, Пенелопа? Куда?
— Ты пропустил «надолго», — заметила Пенелопа. Она простерла руку к отцу и продекламировала: — Уходишь? Надолго? Куда?
— Ну и куда же? — невозмутимо повторил вопрос отец.
— На поиски счастья, — ответила Пенелопа драматично.
— К обеду вернешься?
— Да, — свеликодушничала Пенелопа, но тут же внесла поправку, — постараюсь.
— К четырем придешь? Чтоб не греть обед дважды.
Ага! Пенелопа гордо вскинула голову.
— Ничего, я съем холодный, — сказала она надменно, стараясь не выказать бездонную обиду, в которую рухнуло, в очередной раз потеряв опору, ее нежнейшее существо. Вот она, родительская любовь, во всем своем первозданном эгоизме! Подзадержишься немного, на какой-нибудь часок после полуночи, тут же античный театр, слезы, рванье волос на голове, позы и жесты Медеи или Антигоны — пропал ребенок! Ребенку, между прочим, за тридцать! А потратить на этого ребенка лишних полстакана керосина уже жалко…
— Что ты, детка, — сказал отец смущенно. — Почему же холодный? Уж подогреем как-нибудь.
Ну и ну! А еще говорят, непостоянство, имя тебе женщина… у Пастернака, кстати, лучше — о женщины, вам имя вероломство… то есть звучит лучше, но от истины еще дальше, подкачал старина Вилли, все мужчины одинаковы, лишь бы свалить на женщин собственные грехи. Пенелопа вздохнула и стала надевать шляпу. Черную широкополую шляпу, придававшую ей вид великосветской дамы, ей вообще шли шляпы, всякие, любого фасона и размера, но эта смотрелась просто умопомрачительно, ну прямо конец света! Слово «свет» напомнило о происшедшей катастрофе, Пенелопа помрачнела и длинный клетчатый шарф наматывала уже вяло, без энтузиазма, даже с отвращением, как самоубийца, хотя и на все решившийся, но веревку на шею надевающий без особой к этой веревке симпатии, прозревая в недальнем будущем собственный малопривлекательный труп с выпученными глазами, синими веками и вывалившимся языком — да, зрелище безрадостное, лучше уж остаться в живых и влачить тягостное, но не столь обезображивающее существование, по крайней мере обезображивающее не в таком стремительном темпе, ведь пока из сексапильной юной леди превратишься в скрюченную бабу-ягу с лицом асфальтово-серым и мятым, как матнакаш времен хлебного дефицита, пройдет не один десяток лет. Недаром женщины не очень-то вешаются — кто и где слышал, чтобы покончившая с собой особа женского пола выбрала для этого веревку? Они всегда травятся снотворным или, на худой конец, уксусной эссенцией, подсознательно, видимо, пытаясь сохранить благообразный облик, ведь надо, чтобы кто-нибудь, а точнее, некто, пожалел — зачем иначе вообще кончать с собой? — пожалел, зарыдал, упал на колени и бился головой о мрачно-равнодушный каменный пол. А кто пожалеет о висельнице или утопленнице? Можно себе представить, как выглядел труп бледной красотки Офелии при всех ее гирляндах и венках… интересно, холодная ли была вода в реке? Весна ведь, Валентинов день… наверно, холодная, брр… Пенелопа поежилась. Несчастная Офелия! Мало того, что утонуть во цвете лет, да еще и…