Некоторых людей подле себя старуха все же терпела – например, другую няньку, Полу, которая так же, как и сама Реха, помнила лучшие времена, оставшиеся в далеком прошлом. Терпела она и Франсиско, которого когда-то, еще в ту пору, когда позволяла себе что-то чувствовать, очень любила, но с трудом выносила его супругу Беатрис и двух дочерей. Первую потому, что не желала впускать в свою жизнь кого-то нового, а двух других по той причине, что они казались ей несносными.
Их семейству не было от нее нужно ровным счетом ничего, да и сама она ничего не предлагала, ибо с годами была освобождена от обязанностей служанки. Она уже давно не участвовала в ведении домашнего хозяйства – тогда-то и слилась Реха со своим креслом-качалкой, так что уже было не отличить, где кончается дерево и начинается человек.
С первыми лучами солнца она перемещалась из спальни в свой сарай, где ее ожидало кресло, и закрывала глаза, чтобы ничего не видеть, и уши, чтобы не слышать. Пола приносила ей завтрак, обед и ужин, к которым она едва притрагивалась, потому что тело уже не нуждалось в питании. Вставала же с него Реха затемно, когда мерцающие за ее закрытыми веками светлячки сообщали о наступлении ночи, а в бедрах отзывались тесные объятия кресла-качалки, много раньше нее самой уставшего от столь продолжительного соседства.
На обратном пути к кровати она открывала глаза, хотя видела и с закрытыми. Ложилась поверх одеяла, потому что не мерзла: кожа не пропускала даже холод. Но Реха не спала. Тело больше не нуждалось во сне. Наверное, она исчерпала время, отведенное человеку на сон, или же боялась провалиться в сон вечный. Она давно уже не думала об этом. После нескольких часов, проведенных на мягкой постели, она чувствовала томление и тесноту, которые говорили ей, что настало время вернуться к своему верному другу – креслу-качалке.
Няня Реха не знала точно, как долго она живет на этом свете. Не знала, где родилась, не помнила своего полного имени, – никому и в голову не приходило называть ее как-то иначе, нежели няня Реха. Она не помнила ни своего детства, ни родителей, если они когда-либо у нее были. И если бы кто-то ей сказал, что она появилась на свет прямо из земли, как ореховое дерево, она бы поверила. А еще она не помнила лица человека, с которым когда-то зачала свое дитя, зато точно помнила его спину, когда он уходил прочь, оставив ее в лачуге из веток и глины, брошенную на произвол судьбы в незнакомом городе.
Сколько бы времени ни минуло с той поры, она помнила толчки у себя в животе, покалывание в грудях и сладкую желтоватую жидкость, которая начинала сочиться из них еще до того, как родился ее единственный сын. Она сомневалась, хорошо ли помнит лицо ее мальчика; возможно, воображение сыграло с ней злую шутку, смешав его черты с чертами множества других младенцев, белых и темнокожих, вскормленных ею в юности.
Она отчетливо помнила день, когда впервые попала в Линарес, полумертвая от голода и холода, и все еще чувствовала ребенка на руках, которого крепко прижимала к груди, чтобы укрыть от ледяного январского ветра. Прежде она ни разу не спускалась с гор, а потому ни разу не видела столько домов, не ходила по улицам, не пересекала площадь; ни разу не садилась на городскую скамейку, как села в тот день, когда усталость подкосила ее колени.
Она понимала, что ей нужно кого-то попросить о помощи, хотя не знает, как это сделать, и никогда не попросила бы ни о чем для себя лично. Она попросит помощи ради ребенка, которого держит на руках, потому что уже два дня он не сосет грудь и не подает голос. Это и вынудило ее покинуть сьерру[2] и отправиться в город, который она иногда рассматривала издалека, из окна своей лачуги в горах.
Она была уверена, что никогда прежде не чувствовала такого холода. Наверное, местные жители тоже редко сталкивались с подобным явлением, потому что на улицах не было ни души, всех распугал ледяной воздух. Дома выглядели неприступно. Двери заперты на засовы, ставни на окнах плотно закрыты. Она сидела на своей скамейке посреди площади, растерянная, испуганная, продрогшая до костей, с каждой минутой все больше страшась за ребенка. Она не знала, сколько времени провела на этой скамейке, и, возможно, так бы на ней и осталась, превратившись в городскую статую, если бы не местный врач, который оказался добрым человеком и встревожился, увидев женщину в столь бедственном положении.