Вновь Кносс напоминает о себе историку уже документально сохранившимся договором между Кноссом и Тилиссом (середина V в. до н. э.). Это уже полис среди полисов со своими эгейско-полисными интересами. Договор начинается так: “Тилиссянину разрешается безнаказанно заниматься грабежом повсюду, кроме районов, принадлежащих городу кноссян. Все, что мы захватим вместе у врагов, от всего этого при дележе пусть тилиссяне имеют: от захваченного на суше — третью часть, а от захваченного на море — половину” [9. 114]. И далее в 15 пунктах трактуются те же темы. Подобную трансформацию традиционных по началу форм жизни в нечто совсем, иное — “полисное”, пиратски агрессивное, но вместе с тем “равное перед” договором, законом-номосом — можно зафиксировать и на материале раскопок Трои, Пилоса, Микен. В культурных слоях под развалинами лачуг и хижин обнаруживаются все более пышные и грандиозные постройки, так что как бы высоко ни оценивали европейцы первые шаги эллинов от традиционной к европейской культуре, раскопки, документальные свидетельства, бытовые зарисовки Гомера и Гесиода определенно дают не картину торжественного шествия в светлое и новое будущее, а картину очевидной культурной катастрофы, всеобщей деградации и упадка. Сами эллины, за малыми исключениями, именно так и воспринимали новые формы жизни, в поисках идеалов социального устройства оглядывались в традиционное прошлое или находили их у своих традиционных соседей — в Египте, Двуречье, на худой конец в Спарте — в наиболее традиционном и, с европейской точки зрения, наиболее отсталом эллинском государстве.
Маркс отмечал эту особенность эллинского мировосприятия: “Поскольку в республике Платона разделение труда является основным принципом строения государства, она представляет собой лишь афинскую идеализацию египетского кастового строя; Египет и для других авторов, современников Платона, например Исократа, был образцом промышленной страны, он сохраняет это свое значение даже в глазах греков времен Римской империи” [1. 379].
То, что представляется европейскому глазу наиболее ценным вкладом эллинов в историю нашей культурной традиции — появление целостной личности, объединяющей в себе гражданина, воина, писаря, профессионала, — вовсе не представлялось самим эллинам великим достижением. Полиен, например, с восторгом описывает традиционную по смыслу аргументацию спартанца Агесилая: “Союзники обвиняли лакедемонян: из нас, говорили они, многие участвуют в походах, а из лакедемонян — мало. Агесилай на равнине приказал сесть отдельно лакедемонянам, отдельно союзникам. Когда они расселись так, глашатай объявил: пусть встанут гончары; у союзников встало немало. Вторыми — кузнецы; встали многие; в-третьих — плотники; встало еще больше. Так вызывал он по порядку и остальных ремесленников, и занимающихся низкими работами, и без малого встали почти все союзники, из лакедемонян же ни один: им запрещено было заниматься низким ремеслом. Таким-то образом союзникам было показано, что лакедемоняне составляют большее количество воинов, чем союзники” [10. II, 1, 7].
Такое “трагическое” восприятие действительности нарушено, пожалуй, только Периклом: “Наш государственный строй не подражает чужим учреждениям; мы сами скорее служим образцом для некоторых, чем подражаем другим. Называется этот строй демократическим, потому что он зиждется не на меньшинстве, а на большинстве их... Мы живем свободной политической жизнью и не страдаем подозрительностью во взаимных отношениях повседневной жизни; мы не раздражаемся, если кто делает что-либо в свое удовольствие, и не показываем при этом досады хотя и безвредной, но все же удручающей другого” [7. II, 36—41]. Идиллия, конечно же, относительная. Перикл произнес эту речь над останками граждан-воинов, которые пали в первый год Пелопоннесской войны (431 г. до н. э.), война кончилась не в пользу афинян. Последовали смуты, тирания “тридцати”, что, однако, не подорвало доверия афинян к закону-номосу. В 403 г. до н. э. они постановили: “Неписаным законом властям не пользоваться ни в коем случае. Ни одному постановлению ни Совета, ни народа не иметь большей силы, чем закон” [11. 85].
Этот внешне малозаметный эпизод в истории Афин был, собственно, санкцией нового типа культуры, основанного не на обычае или наследовании профессиональных навыков, а на осознанной всеобщей номотетике, на власти слова и буквы, на логике понятий.