Выбрать главу

Гуля стояла, влажная, в черном, не шедшем ей платье. Пионерские звездочки она уже не носила.

“Больно, да?” – сказал я еще раз.

Гуля помотала головой.

Мы поймали машину и поехали к Якову.

Деньги на невинность достал откуда-то он.

В машине Гуля стала шумно рассказывать все детали операции; остановить ее было невозможно. Водитель дико поглядывал на Гулю и нарушал правила движения.

Гулина свадьба была назначена через неделю.

“Ты здесь?” – спросил Яков и проснулся.

Сверху на него падало что-то сухое и тревожное. Как если бы дождь пошел не каплями, а холодными женскими волосами.

Яков медленно открыл глаза. Светильник уже погас; слуга спал мертвым сном.

Над Яковом стоял Ангел, вычесывал из своих крыльев пух и, улыбаясь, бросал его в лицо Якова.

Пух был холодным и светился голубоватым светом.

Из глаз и рта слуги торчали стрелы. Одной рукой он сжимал оперенье стрелы, торчавшей изо рта. Видимо, пытался ее вытащить.

“Ну здравствуй”, – сказал Яков, приподнимаясь на лежанке и глядя на

Ангела.

“Здравствуй”, – шепотом сказал Ангел и перестал бросать пух.

Ощупывая перед собой воздух, обошел лежанку и сел.

Не считая нелепых птичьих крыльев, вид Ангела с прошлой встречи почти не изменился. Только исчезли глаза, менявшие свой цвет, и на месте рта темнела заплатка.

“Почему ты убил его, а не меня?” – спросил Яков, показывая на слугу.

“Потому что твое время пока не пришло”, – сказал Ангел тем же шепотом. Было видно, что говорить ему тяжело. При каждом слове заплатка на губах шевелилась, из-под нее появлялась жидкость.

“Прошлый раз ты обещал мне, что я скоро умру”, сказал Яков.

“Да. И был наказан. Буду теперь целую вечность слепым ангелом”.

“Неужто целую?” – спросил Яков, рассматривая лицо гостя.

“Да, целую. Пока ты не умрешь. Тогда я надену твои глаза. Я уже примерял их пару раз, когда ты спал. Они мне подходят”.

Яков потрогал свои глаза: “Разве до моей смерти будет вечность?”

Заплатка на ангеле улыбнулась.

“Не спрашивай меня, Яков, о том, сколько осталось до твоей смерти.

Людям не разрешено знать о времени. Радуйся, что меня тобой наказали, а смерть твою отложили. Прошлый раз я нарушил запрет, сказав, что будет скоро. Хотелось показать, что мы, ангелы, знаем.

Что мы знаем, чего вы, люди, не знаете. Вот это хотелось тебе показать”.

“Зачем?”

“Чтобы ты место свое знал. Человек, конечно, выше ангела, и мы это с радостью признаем. А кто из нас это не признал, тот сейчас сидит в черной дыре, то есть в космической заднице. А мы признали, что человек выше ангела. Но вот тут, Яков, и началась путаница. Ведь признали мы тогда абстракцию, идеального человека. Адама признали, который сам был абстракцией, пока у него со змеей не вышло. Эту абстракцию человека мы выше себя признали, а где она теперь, абстракция? Вот твой слуга валяется. Редкий при жизни подонок был, обкрадывал тебя, слабых обижал, вдову притеснял и страдал расстройством желудка. Скажи, неужели он ангела выше? С расстройством, и выше? А получается, выше. Или ты. Старый, беззубый старик… Тоже – выше меня?”

Яков смотрел на Ангела, не понимая его слов. Ему хотелось, чтобы

Ангел убрал тело слуги, чтобы снова зажглась масляная лампа.

“…И чтобы я наслал на тебя сон, – устало закончил Ангел, – вроде тех, которые ты видел в пору юности своей, да?”

Яков кивнул.

“Хорошо, – сказал Ангел, – покажу тебе сон про охранника мостов”.

“Охранника мостов?”

“Да. Всю ночь этот сон сочинял. Ты знаешь, что сны людям придумывают слепые ангелы?”

Тело слуги исчезло, и на его месте дремала собака, и шепотом рычала во сне.

“А за это дашь мне ее”, – закончил Ангел, подув на светильник, отчего тот загорелся.

Яков кивнул и на это, уже сквозь просвечивающее одеяло сна.

Такси остановилось, мы вышли в желтоватую лужу, в которой всплыло и расслоилось солнце. Я наступил на солнце и пошел дальше. Машина уехала. Навстречу нам двигался человек в темных очках. Рот его был заклеен пластырем. Увидев нас, он снял пластырь, шепотом поздоровался и снова залепил губы.

“Сосед?” – спросила Гуля, глядя ему вслед.

“Да нет”, – сказал я.

Калитка Якова была открыта.

На пустых ветвях сидели соседские дети и виновато смотрели друг на друга. Увидев нас, громко поздоровались и сели поудобнее. Они выросли с последнего раза. Детям, наверно, полезно расти на деревьях.

Я подошел к дереву и стал трясти его. Дети летели вниз и скрывались за забором.

Последним упал мальчик в странной пестрой одежде. На ушах у него болтались тяжелые серьги.

“Я – Наргис, – сказал он и нагло посмотрел на меня. – Я для дедушки

Якова танец танцую”.

Гуля сказала ему что-то по-узбекски. Я понял, что она спросила, почему он одет, как девочка.

“Я же Наргис! – крикнул мальчик и вдруг заплакал. – Я же артист! Я будущий артист! Я – талант, меня в музыкальную школу по блату устроят! Я учиться буду! Учиться!”

Снова вышло солнце, и дерево, под которым плакал мальчик, наполнилось светом.

“Я – талант, мне конфеты за танец дают, шоколадный!”

Я закрываю глаза. Мне десять лет, я падаю с яблони. Ору. Ползу к

Якову, сопливый, ободранный. Яков ставит меня на стул посреди комнаты и долго рисует на мне зеленкой. Я плачу и прошу нарисовать на кровавой коленке ракету. “Коленка, – говорит Яков, – место для ракеты непригодное. На коленке мы намажем красную звезду”. – “Пра, она же будет зеленой!” – “Она будет называться красной”.

Ракету он рисует мне на спине, и я верчу головой, чтобы увидеть ее.

Потом он рисует на мне цветы, и я пытаюсь угадать их название. Потом на животе рисует льва. Мое тело, плоское и вызывающее жалость, превращается в праздник, в щекотное непонятно что. Я начинаю носиться по дому, подпрыгивая и зависая в воздухе. А Яков вечером говорит родителям, что меня надо отдать в танцевальную школу, чтоб талант не пропал. Родители соглашаются и никуда меня не отдают.

“Пра! – позвал я. – Пра!”

Веранда протекла мимо нас, вся в сушеных яблоках и бусах жгучего перца.

Коридор.

Дверь открылась, в глубине ветреной комнаты темнела фигура Якова.

“Павел? – смотрел он на меня. – Рустамка? Игорь?”

“Это я, Яков”, – сказал я.

“Яков? И я Яков… Зачем тебя так назвали? От моего имени отщипнуть хотели, да? Все вам молодым лишь бы от стариков отщипывать. Как будто мы вам хлеб какой-то. А мы – сами себе хлеб. И не идет такое имя адвокату. Яшкой задразнят”.

“Пра, я не адвокат…”

“Да, не адвокат, а вот только что адвокат приходил, адвокат-самокат.

Ты-то не самокат, а он что здесь командует, скажи? Чем он меня главнее, что он адвокат? Я Клавдии скажу: бери, Клава, этот самокат и ездь на нем хоть голая. А мне его сюда с разговорами не подсылай, слышишь?”

“Это тот человек с пластырем на губах?” – спросил я, догадываясь.

“С пластырем! – вдруг вскочил Яков. – Дом они из-под меня вытаскивают. Все эти комнаты с садом, которые я своими руками… В сумасшедший дом ковровую дорожку! Вот зачем их пластырь. Все знают их пластырь! Яков, Гулечка, простите, что не узнал, так они меня заморочили, давление, сволочи, подняли. Всю жизнь они мою описали.

Чтобы меня напугать, вот что хотят. Моей жизнью меня напугать, с показаниями. Что я со своей сестрой в молодости имел уголовное это самое. И ее показание, что я и куда ей чего. Откуда, говорю, собаки, у вас показания такие, а? Может, могилку ее разрыли и микрофоны туда понатыкали? Или, говорю, она привидением нашептала чего? Так это в судах не примут, над вашими суевериями только похохочут, и все… Я ведь тебе пересказывал это. Просто лежали, остальное ее фантазии. И запись у тебя на пленке есть, верно? Ты же с моих живых слов записываешь, а они – наоборот, с мертвых! Угрозы мне посылают…