Ушел, забыв на тумбочке свои часы, Адвокат. Часы не шли, стрелки прилипли к циферблату. Внутри, однако, тикало. Значит, там было время. Просто оно было таким слабым, что не могло двигать стрелки. Я стал придумывать название для слабого времени, которое не может сдвинуть стрелки.
В окне из двора летаргария выруливал “жигуленок” Адвоката, разбивая мягкие зеркала луж.
Я позвонил из приемного покоя родителям и сказал, что остаюсь дежурить у Якова на ночь. Родители ответили невнятное. Их рты, как всегда, были забиты поцелуями.
Дождливый день облился закатом и погас. Запел муэдзин. Больной на соседней койке зашевелился, сполз с кровати и сжался на полу, качаясь в поклонах. Глаза его были закрыты, голые колени блестели выпуклыми линзами в лучах заката.
Мне не хотелось оставаться. С утра нужно было ехать на Брод, где у меня, кажется, еще теплилась работа. Женщина Алиша забеременела и намылилась рожать; Алиш кормил ее днем деликатесами, а ночью думал, как бы ее бросить или, может, не бросать, но как тогда с родителями.
В общем, Алишу нужен сменщик. “Представляешь, – сообщал он по телефону, – вчера он у нее там в животе двигался, я сам видел”.
Я стянул с себя противогаз и стал раздирать ногтями кожу.
Запах ударил в лицо. Я зажал ноздри и стал свободной рукой открывать окно
Открылась только форточка. Я встал на край подоконника и стал дышать.
За больницей темнели глиняные дома с огоньками телевизоров.
А вдруг я действительно заражусь летаргией?
Я слез с подоконника и посмотрел на Якова.
Для чего он лежал с Гулей? Где теперь Гуля?
Я сел на раскладушку и стал есть остывший машевый суп. Раскладушку и суп принесла медсестра. Уже другая – тихая, как виноградные листья, как мышь, как остывший машевый суп.
“Раскладушка – три тысячи сум за ночь, – шелестела медсестра. – И еще тысяча – за ваш сон”.
“За мой сон?”
“Нима? А, да, за сон. Главврач приказал. А если во сне что-то увидите – это по отдельному тарифу. Свадьбу увидите – тысяча сум, рождение сына – полторы тысячи, работу в налоговых органах – две тысячи, трехкомнатную квартиру в банковском доме – три тысячи, похороны по всем правилам в святом месте – пять тысяч сум”.
“А откуда вы узнаете, что я увижу во сне?”
“А у нас все на честности”. Медсестра помазала ладонь Якова зеленкой и исчезла в коридоре.
Втянул в себя остатки машевого супа. Поставил касу на подоконник.
Вылил водоросли холодного чая.
Мужчина с соседней койки, намолившись, так и остался на полу.
Поднимать его я боялся. У него было счастливое лицо.
Я погрузился в раскладушку и закрыл глаза. Попросил, чтобы приснилось что-нибудь, не входящее в список платных снов. Пусть даже тот первый дурацкий вечер, когда мы с Гулей сидели в кафешке и пережевывали шашлык, а официантка водила по столу тряпкой и смотрела на дождь.
Глаза открывались медленно. Теперь они были заклеены безымянным клеем, который раньше стоял на советских почтах. Клей был желтым, тягучим и ничего не клеил.
Наконец я, рывком распахнув глаза, уперся взглядом в больничный потолок.
По потолку ползла световая отрыжка выезжавшей машины.
Который час?
Я сел на раскладушке и посмотрел на Якова.
“Пра, – сказал я и потер глаза, – может, тебе что-то надо?”
Он молчал.
Я покрутил головой, разминая затекшую шею.
“Может, ты хочешь пить?”
Тишина.
“Я тебе сейчас принесу попить”.
В действительности пить хотел я. Но надо было заполнить тишину, от которой закладывало уши.
Хуже всего, что в этой тишине существовали звуки. Прорастали в ней, как склизкие луковицы. Тяжело дышали матрасы. Слезились краны.
Захлебывался ночным монологом унитаз. Двигались по коридору тапки, наполненные мозолями, ногтями и дырками в носках.
Стали постепенно просачиваться и голоса. Кто-то говорил сквозь одеяло, упираясь языком в мокрые ворсинки. Потом начинал течь женский смех. Смех этот тоже был придушен, утеплен стекловатой по самые дыхательные пути, но все-таки вытекал и вытекал маленькими пневматическими отрыжками.
Я толкнул дверь и вышел в коридор.
В коридоре стояла фигура в белом халате и приседала. В лысине отражалась единственная горевшая лампа. На меня она не обращала внимание. Халат был наброшен на голое тело. Она продолжала приседать; губы, которые то поднимались, то опускались вместе с телом, шептали: “Сто сорок девять… Сто пятьдесят…”
Я подошел. “Сто шестьдесят три…”
“Репетируем, – сказал он, не глядя на меня. – Готовимся к утренней гимнастике… Сто шестьдесят пять… Левой, левой… Уф!”
Он перестал приседать и провел ладонью по животу: “Каждое утро делаем гимнастику. Чтобы не заразиться”.
“Приказ главврача?” – спросил я.
“Тс-с… – сказал человек в халате, и, наконец, посмотрел на меня. -
Зря вы без противогаза”.
“Вы меня не помните? Вы ставите диагноз с помощью губ”.
“Губ? Может быть. Иногда у меня бывает странное настроение. Иногда я гримируюсь под своих больных и заставляю их лечить себя. Но сейчас мне очень хочется приседать, приседать…”
“Где можно попить?”
“Везде. В любой палате. Берите у больных, они все равно ничего не понимают. Зачем им только воду приносят. Мусор один от этой воды”.
Снова стал приседать: “Раз. Два”.
Я пошел по палатам. “Пять… Шесть… Кто идет?.. Мы идем… Кто поет?.. Мы поем. Двенадцать… Пятнадцать…”
В палате пахло кислым молоком.
Лежали двое мужчин и одна женщина с длинными, свисающими с койки волосами. Перед волосами сидела на корточках знакомая тихая медсестра и заплетала их в косички.
Лицо спящей женщины было тоже знакомым. На правой руке у нее не было двух пальцев, среднего и указательного.
“Почему они у вас вместе?” – сказал я.
“Нима?”
“Почему вместе они у вас, почему мужчины и женщины вместе?”
Сестра посмотрела на меня долгим медицинским взглядом.
“А какая разница… – сказала она, наконец. – Спящий человек одинаковый пол имеет. Ему разница нет”.
Я сел на край койки и вспомнил.
“Я знаю ее. Я ее один раз в метро видел. Она с парнем иностранный язык учила”.
Пальцы с желтоватыми ногтями быстро заплетали косы.
Сестра поплевывала на пальцы и снова заплетала.
“Нима? Да, язык учила. Ночью учила этот язык, во сне через магнитофон. Замуж за этот язык хотела и уехать в него насовсем.
Потом один раз не проснулась, такой случай был. Сюда на “скорой помощи” приехала, во сне язык повторяет. Потом мужчина-учитель, который языку учил, сюда пришел, говорит, должен целовать. Мы тут так смеялись, говорим: наука не справляется, вы лучше что-нибудь другое поцелуйте. Короче, не пустили. Нима? Не пустили, говорю…”
Я вспомнил пустую станцию метро и вывески, качающиеся на подземном сквозняке.
“Я попью?”
Я поднялся и подошел к тумбочке, на которой стояла бутылка.
Около бутылки лежала кучка пестрых пакетиков.
Они были надорваны. Неряшливо и торопливо.
“Откуда здесь презервативы?”
“Нима? Что, опять их оставили? Ой, бесстыдники, сколько их ругала, сколько ругала, сколько главврачу пожаловаться обещала! Вы же, говорю, будущие врачи, вы и заразиться можете, и случай беременности был. Молодые совсем, в голове пыль. Раньше разве так было? Раньше если практиканту кто из больных нравился, он ухаживать за ним начинал, белье чаще менял, дефицитную капельницу ставил. Даже свадьбы были, скажу. И семьи крепкие у них были. А теперь им семья не надо. Просто придут, дело сделают и еще мусор на прощанье оставят”.
Я тупо разглядывал пакетики.
Рука, вспомнив о чем-то, потянулась к бутылке с водой. Отвинтила крышку, взяла бутылку за теплую пластмассовую кожу и поднесла к губам.
Я почувствовал, как открывается мой рот, как губы соприкасаются с горлышком.