“Я чего-то не помню. Я что-то забыл”.
Вспомнил вдруг, как умывал свое лицо. Оно оказалось таким грязным, что не хватило умывальника и пришлось доливать из ведра, в котором плавал шмель.
Его пальцы выловили шмеля за желтое пузо.
В потревоженной воде качались лицо, шея и плечи. Потом все это перелилось в умывальник. А шмель остался лежать на земле.
Потом поднял ладонь. На ней не хватало среднего пальца.
Сквозь отсутствующий палец был виден кусочек окна с садом. Сад качался, расслаиваясь на большие зеленые мазки. Вот в проеме между пальцами показалось лицо тети Клавы с мобильником. Пошевелив губами, тетя Клава скрылась за указательным пальцем.
“…А книгу, которую ты о моей жизни хотел писать, помнишь? – спрашивал старик, разливая чай. – Что ж ты тогда помнишь?”
Мужчина молча смотрел в чашку. Вращаясь, оседали чаинки.
Потом посмотрел на картину на стене.
Мальчик. Конь. Круглая зеленая вода.
У коня было мужское лицо.
“Сон свой помню”, – сказал он вдруг.
“Сон?” – спросил старик.
Носик чайника застыл над пустой чашкой. Только одна капля упала на дно и исчезла.
“Будто хожу и мосты охраняю. А во мне идут часы. И в кармане ребенок постоянно просит угостить его конфетами. А потом меня убивают, только мне почему-то это совсем не обидно, и все время снег”.
“Уф”, – сказал старик.
Из носика снова полился чай. Третья, непонятно кому назначенная чашка была наполнена.
“Уф, напугал меня, Яшка-букашка, аж сердце зашлось. В последнее время, знаешь, снов стал бояться. Не знаю, отчего. Всю жизнь любил вкусно поспать, а теперь не знаю, откуда такое ко сну предубеждение.
Кончилось чем у тебя там все?”
“Проснулся…”
“Вот хорошо. Молодец. Моя мать говорила: иди, воде сон расскажи.
Вода его от тебя унесет, и будешь свеженький. А лучше писателю расскажи, он в рассказ это обстругает. У меня тут Писатель гостит, бывший Клавдиев адвокат, а оказалось, что не адвокат, а вот этой самой другой профессии. Мы с ним в шашечки и книгу обо мне пишем. С
Клавдией он не общается, она ему собаку запортила. А со мной – так целую неделю, пока ты тут дрых… Сам он тоже дрыхнуть любит, профессия такая. Сейчас позову, сам просил к чаю его растолкать, чай для него – всё…”
Сделав ладони рупором, старик крикнул:
“Писатель! Тут-ту-ду-ду! Тошкендан гяпрамыз”.
Где-то заскрипела дверь.
“Эй, Пушкин! Пошли к нам чай пить!”, кричал старик.
Дверь открылась, в комнату вошел человечек в темных очках.
Оба Якова глядели на него из-за накрытого скатертью стола.
Под скатертью просвечивала газета с какими-то древними новостями.
Посмотрев на Писателя, Яков-младший выпустил из рук чашку.
К счастью, она не упала на пол. Разлилась на столе.
Скатерть сразу намокла, и газетные листы проступили во всем великолепии. Ближайшая статья рассказывала о семье водолаза с
Чарвакской плотины и его жене, секретаре местной комсомольской ячейки. Супруги, накрытые мокрой, в чаинках, скатертью, весело улыбались.
“Эх ты, Яшка, руки дырявые, – говорил старик, глядя на своего бледного, облитого чаем правнука. – Разучился чашку держать, а? Вон тряпка, возьми, протрись…”
“Да нет, – оправдывался правнук, водя по руке полотенцем, – просто чувство такое…”
“У вас, молодых, всегда чувства. Чашек на ваши чувства не напасешься. Хорошо еще, целая осталась!”
“…такое чувство, что я это уже когда-то видел”, – договорил мужчина и положил полотенце поверх мокрой скатерти.
И тут в беседу вступил Писатель.
Он уже успел сесть, поднести к правому глазу чашку с чаем, словно проверяя, хорошо ли она наполнена.
“Значит, вы это уже видели? – спросил он, ставя чашку на стол. -
Интересно. Это для меня интересно. Я ведь сейчас как раз об этом пишу повесть. И эта повесть о вас”.
“Обо мне? – переспросил Яков-младший и снова начал вытирать мокрым полотенцем сухие руки. – Спасибо, но я… Я не просил. Пра сказал, что там… что-то про него”.
“И о нем там будет тоже, – сказал Писатель. – Вы не волнуйтесь. Это будет совершенно безболезненная повесть. К тому же она уже написана”.
“Где?”
“Вот здесь, – сказал Писатель и похлопал себя по желтому, с залысинами, лбу. – Что вы так смотрите? Вы знаете другое место?”
“В шашечки, может, сыграем?” – предложил старик, которому этот разговор за мокрой скатертью стал надоедать.
Писатель улыбался, правнук нервно щипал себя за оставшиеся на щеках рыжеватые клочья.
“А на бумаге? Как насчет повести на бумаге, чтобы прочли?” – спрашивал он, морщась и вспоминая то какую-то машину с глазами внутри, то еще что-то.
“А на бумаге ее запишите вы, – сказал Писатель. – Я писать не могу, дефект зрения. Те глаза, которые я выловил со дна Чарвака, мне, увы, подошли не полностью. Слишком большие и наивные. Вижу я в них еще туда-сюда, а вот писать никак. Поэтому запишите вы. По мере вспоминания, естественно”.
“Ну, одну партию, – стучал по столу старик. – На победителя…”
Сыграть не получилось: в комнату, взявшись за руки, входили родители.
“Ой, похудел-то как… – сказала мать, глядя на сына, выглядевшего старше нее. И, посмотрев на мужа, добавила: – Я тебе говорила, что он похудеет”.
Муж, он же отец, он же седеющий подросток в джинсах, пожал плечами.
“Как ты, дедулечка? – Мать подошла к старику и поправила на нем воротник, отчего воротник стал еще кривее. – Как там порох в этих самых? Молодец, дедуля, всех нас еще переживет! Видела сейчас Клаву, ну, о здоровье спросила… По-моему, ей просто нужен мужчина…”
“Черт лохматый ей нужен, – сказал старик, обиженно прихлебывая чай.
– Был у нее и Клоун этот, царство ему небесное, и Писатель вот сидит который. Все – интеллигенты. И все от нее кто в гроб, кто в дверь.
Потому что у нее, как у моей покойной сестры, которой она внучка, – неправильное мышление. Вот, помню, сестра ко мне как-то пришла: обними ее, и все тут. Честно. Я ей говорю: конечно, время тяжелое,
Туркестан в кольце, тут еще мятеж осиповский…”
Заметив, что его не слушают, старик стал усиленно громко кашлять.
Но гости уже разбрелись по комнате, словно одетые в непроницаемую одежду из невнимания. Писатель стоял около картины с красной лошадью и созерцал. Родители, соскучившиеся по сыну, но все такие же замурованные в свое семейное счастье, сообщали ему разные домашние новости. Вроде того, что они решили читать молодежную литературу, одолели Мураками и созрели для Пелевина.
“Я уже лично созрел, – говорил отец. – А Мураками, старик, – это круто”.
Мать кивала и смотрела сквозь сына, чтобы не встретиться лишний раз глазами со своим возрастом.
“Яш, – сказала она, наконец. – Мы с отцом должны сказать тебе одну новость. Можно, да? (Посмотрела на мужа.) Спасибо. В общем, мы в положении. То есть, я. Но мы с папой… Да? (Посмотрела на мужа.) У тебя будет, кажется, сестричка. Ты рад?”
Сын кивнул и испуганно улыбнулся.
“Моя улыбка, – сказала мать. – У него моя улыбка. Жалко, что не твоя, да?”
И снова посмотрела на мужа.
“Будешь сестричку нянчить, – продолжала мать. – И назовем ее – угадай как?”
Сын начал угадывать. Когда по второму кругу пошла “Катя”, мать нахмурилась:
“Да нет… Ну, я думала. Мы ее назовем Гулей. Гуленькой”.
Лицо сына стало еще более испуганным. Только губы улыбались.
“Почему… Гуля?” – медленно спросил он.
Родители переглянулись.
“Ну, в честь и… имя красивое”, – бормотала мать.
“Интернациональное”, – быстро добавил отец.
Родители засобирались домой.
“Вы знаете смысл этой картины? – спросил Писатель, подводя все еще испуганного правнука к репродукции на стене. – Вы знаете ее смысл?”
Мальчик на красном коне.
“Нет”, – говорил правнук и смотрел на повязку, прикрывавшую писательский рот.