Выбрать главу

Горняки Туркестана чувствуют ту боль, которую переживает тов. Ильич при постигшем Поволжье несчастье и обещают напрячь все силы для облегчения этой боли.

Да здравствует великий вождь пролетариата тов. Ильич!

…В знак преданности и признательности мы, члены Ферганского областного комитета партии коммунистов: Бедняков – председатель, члены: Щебланов, Эйнгорн, Исеев, Ходжаев, Саясов – секретарь, шлем

Вам 30 фунтов сушеного изюма (по-фергански кишмиша), 30 фунтов урюка

(который так обилен в Фергане) и 30 фунтов риса.

Просьба наша, еще раз обращаемся к Вам, не забывать о нас, далеких соседях Востока.

“А ты в его Мавзолее была?”

Мы шли уже где-то в наступившей осени.

Лиственные деревья наполнялись мусором. В лужах темнели каштаны.

Сезон поцелуев и выдохшейся колы исчерпал себя; мы молча стояли перед пропастью. Пропасть была неширокой, но прыжок все откладывался. От летних встреч на губах остались болячки.

“Нет, не была”

О чем она? А, Мавзолей. Я спросил о Мавзолее. Спросил, чтобы о чем-то спросить. На краю пропасти нужно разговаривать, общаться. Так легче.

Мавзолей, часовые с замороженными глазами. Гуля смотрела под ноги и пинала листья. Нет, она не была в Мавзолее. Зачем ей там бывать? Для нее он жив по-другому.

Знаю я, как он для нее жив. Закроет глаза, когда на скамейке губами бодаемся, и догадываюсь, кого она вместо меня себе рисует. Бегу потом домой, лезу в зеркало. Не похож!

В такие минуты я хотел ее ударить. Но только сильнее целовался.

Отсюда болячки.

Мы двигались по Пушкинской. Куда-то шли. Просто гуляли.

Я вспомнил, как однажды в детстве я шел здесь с Яковом. У него была болезненно длинная тень, я все время наступал на нее и извинялся, а он смеялся. Иногда встречные мужчины вынимали ладонь из правого кармана, готовясь к рукопожатию с Пра… “Пра, ты это построил, да?” – показывал я на Саларский мост. “Я строил”, – говорил Пра, снова подсовывая мне под ноги свою тень.

Никаких мостов он не строил. Охранял один недостроенный. Который потом все равно исчез.

“Мы все были тогда строители”, – говорит Яков, стуча ногтем.

В дождливый день она позвала меня к себе. В районе “Ганги”. Семья уезжала в Газалкент на похороны. Гуля срочно придумала сердечную боль. Ей сунули под язык валидол и включили телевизор, который она ненавидела.

Я видел, как они выходили из девятиэтажки и залезали в “Жигуль”.

Большая узбекская семья. Папаша инкрустирован золотыми коронками.

Я наблюдал за ними из подъезда, сквозь первые капли дождя.

“Жигуль” поехал, угостив на прощанье кислым дымом.

Сверился с адресом.

Я стоял перед прямоугольником сухого асфальта, оставленного уехавшей семьей. Прямоугольник быстро темнел.

Я думал, что вся ее комната обклеена Лениным.

Не была.

Гуля лежала в углу, маленькая, в маленьком халате, от которого пахло другой женщиной, возможно, ее матерью.

Стены были голыми, в веселых цветочных обоях.

Я склонился над ней. Мы бесшумно поздоровались губами. Ее ротовая полость была пропитана валидолом.

Мы лежали; за окнами качался дождь. Гуля рассказывала о смерти

Ленина. Потом перешла на телеграммы, которые посылали Ленину трудящиеся Туркестана. Помнила их наизусть.

“Ну как?” – спрашивала она после каждой телеграммы.

“Класс, – отвечал я. – Только это же все пропаганда”.

Она отворачивалась к стене. К пестрой стене в мелкобуржуазных обоях.

…Ташкентский уездный съезд Советов, состоящий исключительно из рабочих и дехканских масс, выслушав доклад о Вашем выздоровлении и начинании управлять рулем мирового корабля для угнетенных народов, избрал Вас единогласно почетным председателем съезда и приветствует в Вашем лице весь мировой пролетариат и угнетенные народы Востока.

Ну как?

Вспомнил, как ждал ее в метро. Станция была пустой, качались вывески. Рядом пристроилась пара. Я сидел к ним спиной. По их голосам догадался, что они держатся за руки. Захотелось встать и уйти.

Остался и стал подслушивать.

Он говорил на непонятном языке. Она отвечала по-русски.

“Дымдымдым”, – сказал парень.

“Стол”, ответила девушка.

“Жимжим?” – спросил он.

“Собака”, подумав, откликнулась она.

Урок иностранного языка. Он проверял, как она запомнила “дымдым” и

“жимжим”. И держал ее за руки.

“Гымгымгав?”.

“Я хочу есть”.

“Пить!”.

“Да, пить”.

“Я хочу есть – будет: хымхым-ау”.

“Я знаю”, – резко сказала девушка.

Они замолчали. Пришел поезд. Вылезли люди. Поезд уехал, качнулись вывески.

“Фуфумымы”.

“Меня зовут Лена”.

“Бубубушиши”.

“Я живу в Ташкенте”.

“Нет”.

“…Я живу в Москве”.

“Нет!”

“Я… Я живу…”

“Нет! Нет!”

“Я никогда не выучу это долбаный язык!” Она вскочила, вырвала руку и понеслась к эскалатору.

Он тоже вскочил: “Лена! Лена, мышиши хы гвым-гвым!”

Она остановилась.

Снова бросилась к эскалатору, ошиблась дорожкой. Наконец, эскалатор подхватил ее и потащил наверх.

Парень вернулся на скамейку; сунул тетрадку в пакет. Пробормотал:

“Хрышиши… пушиши…”.

На станцию врывался поезд.

“Они скоро приедут, – сказала Гуля и оттолкнулась от меня, как от лесенки в бассейне. – Идем куда-нибудь”.

Она отплывала, качаясь в сырых сумерках.

Я разлепил глаза.

Каким клеем сон успел заклеить мне веки на этот раз? Иногда это был едкий канцелярский клей, иногда – вкусный ПВА. Иногда сон просто проводил по векам своим языком, как по конверту. Веки уснувших летаргическим сном склеены клеем “Момент” с надписью “Беречь от детей!”.

Комната успела потемнеть. Гуля стояла у открытого шкафа, из которого падала одежда.

“Скоро они придут. Идем куда-нибудь”.

“Куда?”

Быстро оделся. Одежда успела стать чужой. Направился в туалет. И еще причесаться. До этого я не человек.

Она все стояла около шкафа. Одежда продолжала тихо падать.

Весь туалет был в гномиках. Я сел и начал нервно крутить в руках освежитель “Яблочный” и читать инструкцию на украинском. “Чудово усувае неприемни запахи”. Мне казалось, что они поднимаются по лестнице. На унитазе лежали скомканные детские колготки.

Выскочил в коридор. Гуля прикалывала к груди звездочку с Лениным:

“Идем?”.

“Куда?” – снова спросил я.

“Куда водят тех, кого лишили невинности?”

“В кафе “Буратино””.

Мы пошли в кафе имени этого деревянного человечка. Асфальт затянуло пленкой воды; мы утрамбовались под один зонт и мокли по бокам. От ветра спицы били по затылку. По пути мы заходили в подъезды и помогали друг другу согреть сырые, закоченевшие губы.

Мы пережевывали шашлык.

До “Буратино” так и не дошли. Устали от дождя и луж, упали в первую кафешку. Официантка с сиреневыми ногтями принесла обернутое в мокрый полиэтилен меню и уксус для шашлыка. Потом тряпку и стала тереть.

“Раньше этой тряпкой протирали гильотину, – сказал я, принюхиваясь холодным носом. – Давай уйдем отсюда”.

Но официантка уже шла на нас с охапкой дымящихся палочек.

“Мне кажется, из меня продолжает течь кровь”, – задумчиво сказала Гуля.

Ела она с аппетитом.

В воскресенье ездили на Чарвак.

Поездку придумала Гуля. Я был вяло против. Купаться холодно, что еще делать у водохранилища? Можно целоваться, но после той субботы поцелуи вдруг стали безвкусными, словно промытыми кипяченой водой.

Хотелось нормальной любви. В нормальной постели, с одеялом, наволочкой и матрасом.

И все же мы целовались. И довольно озверело. Горный воздух, наверное. Воздух дрожал между нашими губами. Мы пересекали его, как реку Чаткал, протекавшую где-то в небе.

“А от поцелуя можно стать инвалидом?” – спросила Гуля.

Я задумался.

Постояли возле памятника козлу. Козел весь в завязанных на счастье грязных тряпочках. У меня только платок; и вообще, не нужно козлиного счастья.