Во как.
– Тогда понятно, – отец похлопал меня пакетом с колбасой. – Тогда так держать. Может, тебе, сынище, татуху набить?
– Отец, – строго сказала мама. – Не искушай малых сих.
– А что? Давай, сынище? Я «Кавасаки» в салоне выберу, а ты через дорогу на плечо набьешь… Даже не знаю, что вы там набиваете?
– Не хочу я никакой татуировки, – сказал я. – И я совсем не считаю окружающих…
– А ты, отец, – перебила меня мама, – подаешь ему странные примеры.
– Да брось, – отец усмехнулся. – Мы ведь на краю! На самом краю Ойкумены, а на всяком приличном краю белому джентльмену к лицу заниматься глупостями и немного шалить. И хватит рассуждать, семья, вечер ждет!
Отец подхватил нас под руки и потащил к выходу. Я хотел сказать, что не стоит спешить, надо постепенно…
Но постепенно не получилось, мы спустились по ступеням и еще на крыльце встретили гаванскую ночь.
Я почувствовал запах города.
Обычно города не пахнут, вернее, пахнут одинаково, но тускло, мертво, в бензиновых оттенках. И здесь был бензин, но не на поверхности, ниже, прохладнее. А поверху Гавана пахла мылом и стиральным порошком. Перегретым железом. Масляной гарью. Скисшими водорослями, бельем. Кошачьими подъездами. Чердачной рухлядью, отсыревшей за долгую зиму. Распухшей от дождя бумагой. Я ждал сигар, кофе, фруктов – тут же фрукты, и рома – тут же родина рома, но Гавана была другой.
– Старый город! – отец втянул воздух. – А?
– Да, – сказал я. – А.
– За двадцать лет ничего не изменилось, – сказала мама. – Все так же воняет.
Отец поспешил возразить, но мама остановила.
– Знаю-знаю, – сказала она. – Через день я привыкну и не буду ощущать. Но тем не менее… – Мама понюхала воздух. – Повеяло молодостью, – поморщилась она. – Проще говоря, смердит. Как бы ты это ни переименовывал.
– Ах, – отец сентиментально вздохнул и согласился. – Смердит. А где не смердит?
– В большинстве мест, – возразила мама. – Впрочем, я не собираюсь с тобой спорить…
– Воняет? – отец вопросительно поглядел на меня.
– Вопрос не по адресу, – опередила ответ мама. – В его годы человек не может точно разделять. Для меня, отец, стакан наполовину полон, для тебя наполовину пуст, а для него… – Мама указала на меня пальцем. – Для него стакан всего лишь стакан. Переходный возраст, он сам не знает, что ему надо.
Обострение кухонной философии. И никакого переходного возраста у меня нет, он миновал давно.
– Я себя помню в этом возрасте, – продолжала мама. – Это же ужас. Мне вдруг резко разонравилась беллетристика, я переключилась на экзистенциализм и литературу духовного поиска…
Мы стояли на ступенях гостиничного крыльца, и все, кто выходил, и все, кто входил, вынуждены были нас вежливо огибать, но мама этого не замечала, увлекшись.
– …ошибочно и еще раз ошибочно! Душа выгорает с четырнадцати до восемнадцати! Дальше, как ни крути, начинается доживание. Да, оно может быть долгое и счастливое, но, в сущности, это угли. Наша задача…
Запечатлеть это выгорание с безоговорочной точностью дагерротипа, ибо каждая деталь может быть бесценна для наступающих поколений. Это я сто пятьдесят раз слышал, это из будущей маминой книги «Попутный пес», там примерно про то, что наша литература во многом выросла не из шинели Акакия Акакиевича, а выстрелилась из рогатки Мишлена Квакина.
– …с точностью фотоснимка, в каждой детали, в каждом мельчайшем движении…
– Получается, что вся твоя литература – это разговор с мертвецами, – перебил я маму.
– Что?
– Ты же сама говоришь – после восемнадцати лет доживание…
– Отец!
Отец послушно щелкнул меня по затылку.
– А что ты хочешь, мать? – спросил он. – Сама виновата. Нечего было его развивать с подгузников. Если мозг растет слишком быстро, на его поверхности образуются растяжки. Как на бицепсах. Эти растяжки проявляются в тотальном нигилизме, завышенной самооценке и ненужной конфликтности. Как там у классиков… «интеллектуальное развитие в этом возрасте порой опережает развитие духовное».
Отец постучал меня кулаком в плечо.
– Ну, знаешь…
– Это все от белковой пищи, – сказал отец. – Жрать стали лучше, вот поэтому и умные такие. А духовность не прокачана. Качай духовность, сынище. Вот я недавно читал про Нестора Махно…
– Может, мы выйдем все-таки? – спросил я.
Отец рассмеялся.