А сейчас наше царское величество пришло обозревать свои вотчины — Великий Новгород, Псков и Ливонскую землю, и мы шлем тебе с милостивым покровительством наше царское повеление и достойные наставления: мы хотим на угодных нам условиях заключить мир, о котором ваш избранный государь Стефан Обатур пишет к нам и присылает своих послов, а ты бы не мешал заключению мира между нами и Стефаном Обатуром, не стремился к пролитию христианской крови и уехал бы со всеми людьми из нашей вотчины, Ливонской земли, а мы всему своему воинству приказали литовских людей не трогать. А если ты так не сделаешь и из Ливонской земли не уйдешь, тогда на тебя падет вина за кровопролитие и за судьбу литовских людей, которые окажутся в Ливонии. А мы не будем вести никаких военных действий с Литовской землей, пока послы от Обатура находятся у нас. А с этой грамотой мы послали к тебе своего воеводу — князя Тимофея Трубецкого, правнука великого князя Ольгерда, у которого твои предки Палемонова рода служили.
Писано в нашей вотчине, из двора нашей боярской державы в городе Пскове в 1577 году, девятого июля".
Замерев, тяжело дыша, глядел Полубенский на грамоту, возвращался к первым строкам, перечитывал, невольно сжимал от злости кулак. Естественно, уходить из Ливонии он не собирался, тем паче после такого ядовитого письма. Уязвленный, он вскоре писал приказы в окрестные замки, дабы были в боевой готовности, затем писал королю, просил помощи. И до самого утра началась великая суета в замке, рассылали вестовых, снаряжали ратных.
На рассвете князь только опомнился, усталость страшная навалилась на него тяжким грузом, и тогда только он осознал, что обречен. Понимал, что гарнизоны в замках слишком малочисленны, что против большого войска царя не выстоять и король явно не поспеет с помощью. Разбитый и разом осунувшийся, он так и сидел со скомканной в руках царской грамотой.
Надлежало отправить в Литву жену и дочь, которые жили здесь вместе с князем, пока занимал он должность вольмарского старосты. Так и не сомкнув глаз, князь переоделся и присоединился к ним за утренней трапезой. Софья Юрьевна Гольшанская, супруга князя, уже сидела за накрытым столом в большой палате. Княгиня, похожая на старую гордую гусыню с длинной морщинистой шеей, сетовала, гладя по головке любимую дочь:
— Этой ночью в замке было так шумно, я никак не могла уснуть! Боялась, что Богдану напугают! Что за страшная суета?
Девочка, еще совсем малышка, счастливо улыбаясь и втайне от матери кривляясь стоявшему в дверях стражнику, даже не подозревала о том бедствии, что ждало их всех, ежели сюда придет русский царь. У князя сжалось сердце, а княгиня не умолкала и теперь жаловалась на князя Андрея Курбского, мужа ее младшей сестры.
— И этот проклятый москаль заставил написать ее завещание, в котором лишал земель и наследства всех ее детей от предыдущих браков! Ну не подлец ли? Я знала, знала, что брак этот добром не окончится! Не зря по всей округе ходят о нем гадостные слухи! Какой гнилой человек! Александр, ты слышишь меня? Ты такой бледный! Что случилось? Ты сам не свой!
— Кое-что произошло этой ночью… Вам нужно уехать в Литву, в наше имение. Сегодня же, — исподлобья взглянув на жену, отвечал Полубенский. Он нехотя жевал мясо, не чувствуя его вкуса. Это известие княгиня встретила с таким же надменным видом, с каким и сидела до этого. Сжала тонкими пальцами белый платок, спрятала руки под столом.
— Скажи, Александр, как скоро я вновь смогу… мы сможем видеть тебя? — И вдруг голос ее дрогнул, задрожал подбородок.
— Ты же все знаешь, — пристально глядя на жену, отвечал князь. Впервые за очень долгое время он увидел в ее гордых глазах слезы — видимо, и она осознала всю опасность происходящего.
Тихо за столом, оба супруга больше не притрагивались к еде. Лишь их маленькая дочь Богдана нетерпеливо ерзала в кресле и, беззаботно улыбаясь, показывала язык неподвижно стоявшему в дверях стражнику.
Под строгим ликом Спаса, изображенным на полотнищах хоругвей, тринадцатого июля государево войско выступило из Пскова. Широко раскинулись полки, ощетинившись стальным лесом копий и бердышей.