Писал ты нам, вспоминая свои обиды, что мы тебя в дальноконные города, как бы в наказание, посылали, так теперь мы, не пожалев своих седин, и дальше твоих дальноконных городов, слава Богу, прошли и ногами коней наших прошли по всем вашим дорогам — из Литвы и в Литву, и пешими ходили, и воду во всех тех местах пили, теперь уж Литва не посмеет говорить, что не везде ноги наших коней были. И туда, где ты надеялся от всех своих трудов успокоиться, в Вольмер, на покой твой привел нас Бог: настигли тебя, и ты еще дальноконнее поехал.
Итак, мы написали тебе лишь немногое из многого. Рассуди сам, как и что ты наделал, за что великое Божье Провидение обратило на нас свою милость, рассуди, что ты натворил. Взгляни внутрь себя и сам перед собой раскройся! Видит Бог, что написали это мы тебе не из гордости или надменности, но чтобы напомнить тебе о необходимости исправления, чтобы ты о спасении души своей подумал".
Курбский убрал от лица грамоту и уставился в пустоту перед собой. Вот еще одно его поле боя — он должен был доказать Иоанну неправоту его жестоких действий, дабы понял он, что не будет Русь Великая править многими народами от моря до моря, пока правит ею такой безрассудный тиран!
— Я докажу тебе! Докажу! — бормотал Курбский, вновь работая над посланием Иоанну, которое он не может окончить долгие и долгие годы. Он пишет и зачеркивает, скрипит неустанно перо, капли чернил от неосторожных движений размазываются по столу. Наконец, жалобно скрипнув, перо сломалось пополам, и Курбский, выругавшись, швырнул его прочь. Следом он смахнул со стола неоконченное послание, а с ним — и прочие грамоты. Но пыл не угас, и взгляд князя упал на драгоценные для него книги, в коих черпал он когда-то вдохновение, и на его переводы, никому ненужные. Он ничего не смог никому доказать! Ничего и никому! И зачем все это? Зачем он борется долгие и долгие годы, ежели силы неравны, и борьба оказывается бесполезной?
Рыча, Курбский скидывал со стола всю письменную утварь, все бумаги, грамоты, любимые книги. Все летело на пол, и он, уже не осознавая, топтал все это, швырял прочь, некоторые бумаги рвал в клочья.
Наконец, испустив гнев, он застыл в разгромленных покоях. В дверях робко застыл слуга Повилас.
— Дозволь, Панове, сложить обратно на стол. Я хорошо сделаю! Я помню, как все лежало, — проговорил он. Обессиленный, Курбский опустил голову и кивнул, отступая от устилавшего пол ковра из потрепанных грамот.
— Я докажу! Докажу, — бормотал он, наблюдая, как Повилас бережно поднимает княжеские книги и заботливо оттирает их рукой. — Докажу!
Михайло победителем возвращался домой, ведя за собой коня и корову, везя множество тканей, посуда, награбленного в городах серебра. Анна с выпяченным животом выходила встречать супруга во двор, счастливая от того, что Михайло вернулся живым и невредимым.
— Дашка, баню топи! — велела она, и Дарья, мельком взглянув счастливо на вернувшихся Михайло и Фому, поспешила исполнять указ госпожи. Анна проводила ее пристальным взглядом и удоволенно усмехнулась, когда услышала, как хлопнула дверь в баню. Какое-то чутье подсказало Анне, что раньше меж Михайло и Дашкой была какая-то история, и Дашка не переболела — видно, как сохнет по своему господину. Ревность озлобляла Анну, и она была порой чересчур строга с Дашкой, хотя, по большому счету, годилась ей в дочери.
Михайло, развернув "гостинцы" перед женой, схватил на руки маленького Матвеюшку, подкинул к самому потолку резвящегося малыша, расцеловал в обе щеки. Сын уже что-то лопотал, похожее на "мама" и "тятя", вставал на ноги и, неуверенно пройдя пару шагов, плюхался на пол.