Он слушал училку и украдкой, когда точно знал, что она не смотрит, изучал, пытался найти в ней ту необычность, которую чувствовал нутром, но которая так ловко пряталась за унылым черно-белым фасадом. Была у Демоса такая особенность: он мог держать под контролем сразу несколько дел. Отец в шутку называл его Юлием Цезарем, а сам Демос считал, что способен на гораздо большее, чем какой-то там Цезарь.
Демос с раннего детства жил с ярким и колючим, как иголка, чувством собственной исключительности. Его попеременно считали то вундеркиндом, то олигофреном. В три года Демос умел читать, в четыре выучил таблицу умножения, и его сразу записали в гении, а в пять он решил, что жизнь – скучная штука, и замолчал на год. Это был забавный год: врачи, детские психологи, консультации, слезы маман, невыплаканное горе бабы Иры и хмурая озадаченность отца. А еще Демоса, как ставшего вдруг бесперспективным и умственно отсталым, выгнали из элитного детского сада, предложив родителям взамен направление в спецсад для детей с особенностями психики. О, это был не только забавный, но и едва ли не лучший год в его жизни! На целый год единственными воспитателями Демоса стали книги и баба Ира.
В их доме не водились детские книжки, так его ли вина, что к шести он знал наизусть всего Шекспира, цитировал библию и разбирался в сотнях вещей, в которых смог бы разобраться далеко не всякий взрослый?! Да, в шесть Демос снова заговорил, цитатой из Ветхого Завета до икоты напугав маман, доведя бабу Иру до слез умиления, а отца заставив надолго задуматься.
В школу Демоса отдали в неполных семь лет, в очень престижную, очень специальную и дорогую школу. Он с блеском прошел вступительные экзамены, со снисходительной улыбкой выслушал восторженные ахи и охи от учителей и снова ушел в себя.
Причина была до боли банальна: со сверстниками, глупыми и суетливыми, Демосу оказалось невыносимо скучно, его непохожесть на других вдруг стала бросаться в глаза. Его оскорбляли, обзывали глупыми словами, отвлекали от спасительной самопогруженности тычками и затрещинами. Здесь, в школе, его способности и одаренность никого не волновали. Здесь обращали внимание не на содержимое, а на обертку. И Демос сменил обертку.
Маман была несказанно рада, когда единственный сын вдруг начал проявлять интерес к тому миру, который был ей дорог и близок, к миру вещей. Импортные шмотки, крутые примочки и навороченные дивайсы – теперь Демос научился разбираться и в таких глупых, ненужных на первый взгляд вещах. Конечно, можно было пойти другим путем. Можно было, как однажды робко, с оглядкой на маман предложил отец, заняться спортом и показать обидчикам, чего он стоит. Но спорт – это слишком грубо, слишком утомительно и неизящно. Манипулировать человеческими страстями и слабостями гораздо интереснее, чем калечить физические оболочки.
Демос очень быстро стал непревзойденным манипулятором, всего за пару месяцев из лузера превратился в лидера. Теперь к его голосу прислушивались, в его глаза заглядывали, его мнением дорожили. А он, добившись своего, снова заскучал.
Когда Демосу исполнилось тринадцать, отцу, к тому времени снискавшему славу ученого с мировым именем, предложили работу в Лондоне, и Демос снова оказался в новой для себя среде.
Англию он полюбил всем сердцем: за туманы, за веками копившуюся в старых стенах мрачную унылость, за необычное соседство прогресса и анахронизма. А еще за то, что Англия подарила ему знакомство с Пилатом…
Пилат был русским, но не из тех русских, которые праздными туристами шатаются по улицам Лондона, и не из тех, которые прикупили себе в городе особняки, квартиры, студии, успешно ассимилировали и со сдержанной, истинно английской снисходительностью посматривали на своих менее удачливых соотечественников. Пилат не принадлежал ни к тем, ни к другим. Он был особенный. Демос, который особенность и необычность чувствовал нутром, определил это сразу, с одного взгляда. И дело здесь было не во внешних проявлениях, на улицах Лондона Демос видал и не таких фриков. Пилат, казалось, жил вне жизни. Он был сам по себе, а жизнь обтекала его мутным потоком, не рискуя коснуться даже рукава его черного-черного кожаного плаща, испуганно шарахаясь в сторону под взглядом его пронзительных, тоже черных-черных глаз.