Выбрать главу

8 ноября

Со вчерашнего дня мы укрываемся от холода в просторном гумне, чудом сохранившемся вблизи дороги. Посреди гумна горит костёр; дым, прежде чем уйти через прореху в кровле, клубится над нами, выедает нам глаза, сизым облаком висит под стропилами. Мы подкладываем в огонь жерди, вырванные из стены сарая с его подветренной стороны. Нас здесь человек тридцать. Одни приходят, другие уходят — так до полуночи. Многие остаются совсем: они лежат вдоль стен, не проявляя ни малейших признаков жизни. Они мертвы или почти мертвы: вчера, когда мы пытались найти хоть горсточку зёрен и обшаривали все углы и щели, то волей-неволей задевали этих несчастных; они не всё ещё закоченели. Никто не берёт на себя труд вытащить их на улицу. Они никого не смущают, никому не мешают. С ними даже лучше, они придают нам уверенности (хотя малую толику, но и это хорошо в нашем положении) — мы видим, что нас много; человеку иногда лишь того и нужно — знать, что он не одинок. Заполночь я замечаю, как тихо в нашем прибежище: никто не кашляет, не переговаривается... Я проваливаюсь, — кажется, ненадолго, — в сон, а когда пробуждаюсь, меня опять настораживает тишина. Мне даже начинает казаться, что живых здесь всего трое: я, де Де и Хартвик, а наш случайный дом — мёртвый дом. В какой-то момент я обращаю внимание, что никто не следит за костром, и тот погас. Потом до меня доходит, что костёр давно погас, а светло в сарае потому, что взошло солнце и лучи его проникают к нам через дыры в восточной стене... Очень холодно. Как я не замёрз! Я неудобно лежал. Ларчик с шахматами давил на сердце — потому сон мой был неглубок, я ворочался и не замёрз насмерть. Сажусь, оглядываюсь. Хартвик тоже не спит, он выжидательно смотрит на меня своими голубыми нормандскими глазами: что я скажу. Я ничего не скажу, ибо у меня от холода не ворочается язык, не двигается челюсть. С трудом разогнувшись и опершись на локоть, я запускаю руку в пепел. Он тёплый. И в нём сохранились несколько угольев. Они жгут мне ладонь, но я это чувствую не сразу. Отдёргиваю руку, стряхиваю прилипшие к коже угольки. Хартвик всё так же выжидательно, немигающими глазами смотрит на меня. И уже не уголья, а страшная догадка обжигает меня — бедный Хартвик мёртв. Я пытаюсь растолкать де Де: схватив его за плечо, я трясу так сильно, что даже переворачиваю друга на спину. Откуда у меня взялись силы? Должно быть, от отчаяния. У де Де на лице иней. Тело его окоченело. Я один в этом мёртвом доме...

Солнце светит прямо в глаза Хартвику. Я надеюсь, солнце отогреет их. Какие же они голубые! Но всегда ясные, умные, сегодня, заледеневшие, они стали тусклы. Я жду. Солнце непременно отогреет их, и они опять прояснятся. И ещё я смогу закрыть их. Тусклый взгляд Хартвика не даёт мне покоя... Я пересаживаюсь; настрогав лучин, принимаюсь раздувать огонь. Думаю о том, что друзья мои, выходит, ради меня пожертвовали собой: если бы не я, они шли бы в авангарде, полные сил, ибо возле кормушки им перепадало бы что-нибудь и сверх акрид и дикого мёда. И вели бы под уздцы накормленных коней. Но друзья остались со мной, они предпочли смерть мукам совести. И вот я, калека, который первым должен бы был умереть, сижу над их трупами и решаю, хватит ли мне сил погрести своих спасителей или уж не мучиться, а лечь рядом с ними и ждать, пока первая метель не погребёт всех нас троих. Но нет, я должен бороться. К тому обязывает меня гибель друзей.

Я вонзаю штык в мёрзлую землю. И второй, и третий раз. С величайшим трудом отколупываю кусок глины размером не более собачьей головы. Изнемогаю от усталости. Наконец меня осеняет: сдвинув костёр в сторону, я рою могилу в прогретой земле... Глаза Хартвика так и не оттаяли. Они ещё более потускнели и высохли. Я завязываю их шарфом. Потом сталкиваю тела друзей в яму и приваливаю их землёй. Я пытаюсь сказать речь. Моё бормотание невнятно. Вряд ли кто-нибудь, кроме меня самого, понял бы его. Но моя аудитория — три десятка трупов — более чем невзыскательна. Я говорю о родине, которая так далеко, я говорю о счастье быть погребённым в отечестве и заканчиваю речь неожиданной даже для себя мыслью, что, быть может, отечество не там, где человек рождается и живёт, а там, где его погребают. А потом думаю: не кощунствую ли? не заговорил ли во мне нрав завоевателя, который так старательно выпестовывал в своих солдатах Бонапарт?.. Однако я смертельно устал и не столь живо соображаю, чтобы сразу суметь ответить на эти вопросы.

Я поджигаю сарай и выхожу наружу. Мне хорошо — мне полчаса тепло. Согревшись, я ухожу. Иду, не оглядываясь. Я потерял слишком много времени. На дороге в толпе оборванцев нахожу своё место; здесь итальянцы, португальцы, голландцы, кроаты. Нас можно назвать сбродом, и это будет точно, но можно и золотой ротой, — кому как нравится. Я и в этой роте капрал.