Мы всего этого не знали. Прошло два месяца со дня отъезда отца в Минск, а напряженность дома, которую я тогда не понимал, возрастала. Наконец, мать получила собственное письмо, посланное отцу в Минск, со штампом: «адресат выбыл». Это однозначно говорило об аресте. Матери стало плохо, и я впервые был выпущен на улицу один. Сестры послали меня в аптеку, которая по сей день находится на углу Арбата и улицы Веснина, за лекарством. Это вселило в меня необычайную гордость. Впервые я вышел один в окружающий мир, не понимая, что в нем происходит.
Мать стала ждать ареста. Этажом выше жила семья ответственного работника МК Барлебена, который возглавлял в Москве антирелигиозную работу. У Барлебеных была дочь, моя ровесница Марточка, родившаяся всего за пять дней до меня. Барлебеных арестовали всех вместе. Марточку отправили в детдом, и ее тетке стоило больших трудов вызволить ее оттуда. Больше я никогда о них ничего не слышал. Первым делом мать стала уничтожать книги, в которых были имена Троцкого, Зиновьева, Бухарина, так что почти вся историкопартийная библиотека отца погибла. Уничтожение это происходило в ванной, где мать сжигала разорванные книги. Она стала также передавать родственникам наиболее ценные, с ее точки зрения, неопасные книги. Большую часть согласились взять Израиль с Ривой.
Мать не арестовали. Во-первых, отца посадили на исходе чисток, когда жен перестали брать, а во-вторых, отец был взят в Минске, а мы были в Москве.
Матери пришлось бросить заочный пединститут, где она училась, и перейти на работу в районный детский сад, в который она устроила и меня. Детский сад располагался над большим гастрономом на углу Арбата и Смоленской площади. Заработка ее не хватало. Пришли на помощь Геня, Рива и Яша, но жизнь стала куда более скромной. С матерью кое-кто перестал здороваться. Одной из них оказалась жена ответственного работника Сальховского, который жил в нашем дворе и сам недавно был арестован. Сальховская своим примером показывала, что обреченности не было даже и в 38-м году. Она публично, в газете, отмежевалась от своего мужа как врага народа и тут же вышла замуж за некоего Иванова, жившего в доме правительства.
Матери шел лишь сороковой год, но однажды мальчик на улице назвал ее бабушкой. Она разволновалась: «Неужели я похожа на бабушку?» Почти все знакомые, сами не попавшие в чистку, тут же оставили нас, за исключением Канторов. Кантор работал в издательстве «Дер Эмес» и так же, как отец, приехал в 1917 году из Америки. Они были очень дружны, и после ареста отца Кантор с сыном завели обычай каждую неделю в одно и то же время навещать нас. Сын Кантора знал идиш и часами рылся в книгах отца.
Среди американских друзей отца, переехавших в СССР, был еврей-фермер Саметта. Посетив впервые Советскую Россию в начале 30-х годов, Саметта пришел в восторг и решил навсегда поселиться в республике труда. У него было два взрослых сына, которые отказались следовать за ним, и старший Саметта прибыл в Москву один. Это был толстенький человек с лысиной, которую он не прикрывал даже в морозы. Саметта получил от Орджоникидзе место заведующего хозяйством правительственного санатория на Кавказе и был очень доволен. Вскоре после ареста отца пришла открытка на идиш и от Саметты. Она каким-то образом была переслана из тюрьмы. «Сэм! — спрашивал Саметта — Что происходит? Здесь все лучшие люди!» Никогда больше мы о нем не слышали.
Вместо Барлебеных над нами поселился сержант НКВД, ведший аресты во время чисток. Во время арестов он награбил множество добра, а заодно добыл жену Анастасию. Раньше Анастасия была замужем за негром по фамилии Банет.
Сержант арестовал Банета, а его жену и дочь забрал себе. Самое забавное было то, что Анастасия и мать быстро подружились, а сержант в их отношения не вмешивался. Дочь Анастасии Гиза (Гизелла) люто ненавидела отчима, и Анастасия горько жаловалась матери, не зная, как уладить семейный конфликт. Гиза стала подругой моей сестры Нели. Сержант вышел на пенсию в молодом возрасте, ибо в НКВД один год службы шел за три, а может быть, и более. После войны он мирно жил на даче под Москвой.
В конце 1938 года Ежова сняли, и его преемник Берия начал правление с освобождения некоторой части заключенных, которая была ничтожным процентом от миллионов, арестованных в годы чисток. Один освобожденный еврей явился в калинковичскую аптеку и сказал Гене, что Агурский находится в минской тюрьме. Геня отправила матери телеграмму, а сама безотлагательно выехала в Минск. Это был героический поступок, и если бы Геня на этом остановилась, она осталась бы в моей памяти героиней. Геня приехала в Минск раньше матери, и они на время разминулись. Порознь пришли они к начальнику минской тюрьмы, и каждой из них он сказал разное: Гене — что отец в тюрьме, а матери, что его там нет. Отец же, узнав о начавшемся освобождении, не нашел ничего лучшего, как объявить голодовку, чем очень разозлил тюремное начальство: «Голодать вздумал, — возмущался начальник тюрьмы, — я его выпускать хотел, а он — голодать!»