Больше всех во дворе я боялся Витьку Тимина. Мне еще не было семи лет, а ему шло за семнадцать. Когда вокруг не оказывалось никого из взрослых, Витька Тимин ловил меня, вел к скамейке и приказывал: «Ну-ка, скажи: мясо!» Я, наверное, выговаривал тогда не «мясо», а «мьясо» к большому удовольствию Витьки — высокого рыжего парня в очках.
Однажды он подвел меня к луже и задал коварный вопрос: «Правда, что ты моряк?» Не чувствуя подвоха, польщенный, я радостно согласился. «Ну, тогда садись в лужу!» — убедительно посоветовал Витька Тимин. Мне ничего не оставалось, как подтвердить репутацию. Наученный горьким опытом, я, едва завидев Витьку Тимина, старался увильнуть от него.
Когда началась война, он одним из первых ушел на фронт и месяца через два погиб.
Хотя мать была одна, а нас трое, и она не могла баловать нас игрушками и подарками, новогодняя елка в нашем доме чтилась свято. Было и чем убрать ее, потому что от лучших времен оставалось много елочных украшений, которые мы бережно хранили. Все-таки однажды мать сделала сюрприз. Она купила перед самым Новым годом великолепную стеклянную звезду на верхушку елки. Все мы были очень рады, а сестры побежали за дядей Мишей — просить, чтобы он побыстрей поставил елку.
Дядя Миша, дворник, сколотил деревянный крест, поставил в него елку и полез по стремянке ставить в него новую звезду. Мы с напряжением следили за каждым его движением. Примерив хрупкую звезду к елке, дядя Миша вдруг небрежно бросил ее на пол. Звезда вдребезги разбилась. «А я думал, что она железная», — смущенно оправдывался дядя Миша.
Дядя Миша был моим первым жизненным идеалом, полубогом. Ничего я тогда так не любил, как смотреть на уборку снега, и, если это мне разрешалось, помогать в этом дяде Мише. Широкая дворницкая деревянная лопата и железный длинный скребок были для меня дороже всех сокровищ.
Летом дядя Миша поливал двор. Мы бегали вокруг и дразнили его. Но тот, кто из нас терял при этом осторожность, бывал облит с головы до ног. Конечно, мы все этому очень радовались.
С войны дядя Миша тоже не вернулся. Он погиб в сорок втором. Моим ближайшим другом стал Котик Невзоров, а нашей забавой были оловянные солдатики. Пока мы играли, он сидел на стуле, поджав ногу, а другой болтал в воздухе. У него было узкое лицо и коротко подстриженные волосы. То, что Котик играл со мной, было большим снисхождением, так как он уже учился в школе, а я еще ходил в детский сад. Когда кто-либо приближался к окну, которое было на первом этаже, он ловко поворачивался, чтобы с улицы его не было видно, а на лице его появлялось равнодушное выражение. Но когда ничто не угрожало его репутации, Котик азартно ввязывался в игру.
На дворе была весна. Сквозь брусчатку пробивалась не успевшая еще огрубеть нежно-зеленая травка. У забора цвела сирень, а под ней, на грядках, был рассажен душистый табак.
Большую часть времени я проводил в детском саду, который приносил мне много огорчений, ибо ел я медленно, а в детском саду культивировались обжоры. Детей, быстрее всех съедавших свою порцию, окружали особым почетом.
На прогулку мы ходили по одному и тому же переулку, выходящему на скверик, где теперь находится резиденция американского посла, которая в мемуарной литературе американских журналистов и дипломатов называется «Спасо». Переулок был вымощен булыжником, который на свежем изломе был очень красив и был для нас вроде драгоценного камня. Обломок булыжника считался у нас бесценной находкой.
Самой красивой девочкой в группе была черноволосая еврейка Нина Хайкина, а самым отпетым хулиганом — полуеврей Вовка Морозов, сын уборщицы, от которого я впервые услышал слово «жид». «Жид, жид, по веревочке бежит!» — твердил Вовка, и, быть может, это было едва ли не единственное проявление антисемитизма, которое я тогда был способен заметить.
В детском саду много внимания уделялось рисованию, и я любил рисовать солдатиков. Как-то, протрудившись недели две, я нарисовал их десятка три, шагавших друг за другом. Зимой нас укладывали спать в спальных мешках на холодной террасе, которая располагалась во дворе на месте теперешней новой станции метро «Смоленская». Это было самое мучительное из всего, что было в детском саду. За любой поворот головы отчитывали. Для того, чтобы быстрее уснуть днем, рекомендовалось считать, и умение считать было важным интеллектуальным преимуществом.
Дома я пристрастился к пианино и выучился играть без нот две-три пьески. Это внушило матери мысль отдать меня в музыкальную школу на Кропоткинской. Я не прошел испытания по классу скрипки, но почему-то был принят на фортепиано. Я должен был начать занятия в школе осенью 1941 года, но этому не суждено было осуществиться.