Выбрать главу

Фима Горштейн был исключен из СТАНКИНа за полную неуспеваемость после первого года. «Ты же понимаешь, — скорбно сказал Фима, — за что меня исключили!» — явно имея в виду злостное проявление зоологического антисемитизма. Удивительно, однако, почему Фиму не исключили после пер­вого же семестра. Этот персонаж Филиппа Рота был совер­шеннейшим, патологическим бездельником.

Учился со мной два года любопытный парень Толя Шеломянский, еврей. Жил он в центре, около Камерного театра и каким-то образом спутался с уголовным миром. Так же, как и Фима Гальперин, он выходил по вечерам на Горького, но с другой целью. В руке у него был кастет. Однажды око­ло Пушкинской площади к нему подошел некто и сказал: «Я тебе официально заявляю, что ты черт с рогами!» Это заявление в кодексе уголовного мира означало вызов к бою, иначе нужно было сразу удирать. С кастетом в руке Толя справился с ситуацией. Не думаю, что эта стычка была слу­чайной.

Толю исключили из СТАНКИНа за неуспеваемость, но он продолжал заходить ко мне. Он высмотрел около метро Бауманская в одном доме электрический счетчик, которые были тогда в большом дефиците. Счетчик висел со сторо­ны черного хода, и украсть его было нетрудно. Толя явился на дело рано утром, когда уже работал транспорт, и содрал счетчик со щитка. В квартире начался шум и крик, потому что на кухне уже хлопотали и вдруг стало темно. Толя улизнул и в тот же день пришел продавать счетчик на Коп­тевский рынок, единственную оставшуюся в Москве барахол­ку. Покупатель нашелся сразу, но им оказался переодетый оперативник. Он сразу заметил на счетчике регистрационный номер Мосэнерго и для выигрыша времени стал прицени­ваться. Неожиданно он вытащил свисток. Толя бросился наутек, прыгая через кучи барахла, в сторону трамвайной остановки. Ему удалось вцепиться в буфер отходящего трам­вая и улизнуть от погони. После этой истории я никогда его больше не видел. Нетрудно было догадаться, что его ждет, раз он был уже объявлен «чертом с рогами».

В СТАНКИНе было еще много грузин, но, как я после по­нял, часть из них была грузинскими евреями, о существова­нии которых я не подозревал, как, например, Какиашвили, Ахалбедашвили, Валишвили.

26

Ничего особенного.

Что вы всплакнули?

Люди умирают.

Был — и нет.

Изи Харик

Первые месяцы учебы в СТАНКИНе мне было решительно нечего делать: ведь год я уже проучился на первом курсе в другом институте. Кроме того, я намного лучше других знал немецкий. Я не ходил на лекции, читал и гулял. Это привело меня в меланхолическое состояние, быть может, под влияни­ем прочитанного. Читал же я тогда книги очень странные для моих сверстников, а именно, Ибсена и Байрона, из остатков отцовской библиотеки. Ибсена я особенно полюбил. У меня до сих пор хранится марксовское издание в красивом ко­ричневом переплете с серой дикой уткой. Нора, строитель Сольнес, Геда Габлер, доктор Штокман стали близки мне, образовав эзотерический мир, отгораживавший меня от дей­ствительности. Особое влияние оказал на меня «Манфред» Байрона. Он-то окончательно и ввел меня в особое состояние отрешенности, которое суждено было мне пережить еще раз в моей жизни. Мир вдруг стал призрачным, тленным, время его было сочтено.

Это было состояние, которое некоторые мистики называ­ют посещением Бога. Быть может, оно было связано и с тем, что я предчувствовал смерть матери. Я явственно сознавал, что она обречена, хотя она еще ни на что не жаловалась. Мать даже стала думать о поездке в Павлодар, на могилу отца. Из дородной женщины мать превратилась, несмотря на свои пятьдесят два года, в маленькую старушку. Она не следила за собой, не брезгуя носить даже мое старое пальто. Мне было до боли жалко ее, и я принимался ее за это ругать. Особенные страдания доставляла ей Туся. Она почему-то не пожелала переезжать с Полянки на Волхонку, которая ей не пригля­нулась, и медлила с переездом больше года. Мать бегала на Полянку кормить ее, так как Туся, устав, сваливалась спать и, если ее не покормить, оставалась голодной. А у нее было больное сердце — наследие хореи, которую она перенесла в детстве. Дело дошло до того, что мать, работавшая летом 1951 года на даче детского сада в Переделкино, вынуждена была каждый день приезжать в Москву.

— Что ты делаешь? — возмущался я. — Неужели она сама себя не накормит?

— Ты не знаешь, какая она у нас больная, ты эгоист, — грустно отвечала мать.