Выбрать главу

Эрос. Только ли? Если да, то утонченный, полный недосказанности, невозможности. Если да, то еще и полудетский восторг, это постепенное узнавание, открытие, замирание — это ты? а это я. И стихи, стихи ночь напролет — то ли под деревом на скамейке, то ли обнявшись в кровати, да нет, не обнявшись, — не разнимая рук, не отводя глаз.

А я сразу узнала тебя, воробышек, — армянский воробышек, — от горного воздуха хочется петь, и много говорить, и рисовать — наклон головы, поворот шеи, эту мягкую линию, — эту древность, эту античность, эту святость, эту дьявольскую бездну — глаз, век, губ, скул.

Воробышек — это я. Ниже на полторы головы. Немой армянский воробышек, не знающий главных армянских слов. Ты знаешь, как по-армянски — я люблю тебя? — глаза ее мерцают во тьме, то лукаво, то печально.

Мин, ерку, ерек, — армянский букварь был не похож на русский. Там не было мам, которые, о ужас, с утра до вечера мыли рамы, зато там жил веселый носатый мальчик Оник, который очень любил маму, папу, дедушку и бабушку, а больше всего, что бы вы думали, что больше всего любил мальчик Оник? Правильно, учиться. Еще и еще раз вчитывалась я в эту глубочайшую сентенцию, пока Оник и его многочисленная любвеобильная родня не начинали троиться перед моим мысленным взором.

Распахнутое в киевский двор окно сулило массу соблазнов. Ну, во-первых, Таньку с третьего этажа, которая уже час дожидалась моего появления, разложив пупсов, ванночки, одежки, всяческую кукольную утварь и так называемые аксессуары на подстилке за палисадником. Во-вторых, сумасшедшего Люсика, на голове которого сидит невидимая ворона. Обхватив голову руками, несется Люсик по двору, сбивая с ног неторопливых старушек в цветастых платках. Люсик — это страшно, непонятно, но еще и интересно. Ведь не у всякого на голове обитает невидимая ворона.

Летними вечерами мы прятались в прохладном помещении игротеки, расположенной в полуподвале, в первом подъезде.

Игротека была интересным местом. Иногда там собирались взрослые, и тогда отменялись шахматные и прочие кружки. О событии извещали за несколько дней. Мол, так-то и так-то, в подвальном помещении дома номер такой-то состоится товарищеский суд над товарищем таким-то (после имени-фамилии располагалась злостная карикатура на жалкого человечка с носом, напоминающим кактус, утыканный иголочками).

Либо приглашались все желающие обсудить непристойное поведение, допустим, Марии Ивановны из шестой квартиры.

Желающие всегда находились. Чаще взрослые как-то уж слишком увлекались обсуждением несчастной Марии и не успевали заметить несколько детских голов за стульями, среди которых, конечно же, угадывалась и моя. В помещении было душно, но мы этого не замечали. Большей части произносимых слов мы не понимали, зато были вознаграждены сполна зрелищем рыдающей Марии или ее вислоносого мужа, пронзительным визгом какой-то тетки с шиньоном на голове, шуршащими старушками, заранее осуждающими все и вся узкими, будто подштопанными ртами, — а ну, брысь, — вскидывались они, и мы, опрокидывая стулья, неслись к двери, вылетали, раскинув руки, из подъезда, и неслись наперегонки, переполненные услышанным, увиденным.

Перед сном я разыгрывала целый спектакль, четко исполняя партию осужденной, опозоренной женщины, разгневанной толпы, — с увлечением вырезала из картона двенадцать фигурок присяжных заседателей, — подлец, негодяй, — пищала и басила я, усердно передвигая бумажные силуэты.

Папа колотил по клавишам пишущей машинки, — наверное, все мое детство прошло под эти звуки — вопли соседской Таньки и звук сдвигаемой каретки, — вначале была машинка с русским шрифтом, потом — с латинским, — вторая была просто обворожительна, черная, изящная, — она была воплощением изысканной добротной европейскости, особенно по сравнению с первой, русскоязычной, простенькой, но тоже симпатичной, — самым желанным казался чемоданчик от нее. Когда-нибудь, — мечтала я, — когда-нибудь машинка сломается, и чемоданчик будет мой, — момент исчезновения старой машинки не запечатлелся в моей памяти, — помню, как на ее месте появилась новая, большая, сверкающая, а старая исчезла с чемоданчиком вместе бесследно.

Я была честная девочка-врунья, фантазерка, истовая выдумщица, индейская дочь, похищенная безжалостными грабителями, я носилась по воображаемым прериям, помахивая… — чем там помахивают настоящие индейцы? — собственно, не важно, — в моем арсенале были лук, и стрелы, и ружье, винчестер, а еще прелестный пистолетик — черный, гладко-вороненый, — он правильно укладывался в ладони, и дуло проглядывало между указательным и большим, — револьвер, маузер, — я была бесстрашная девушка-эсерка и милый сердцу маузер прятала в пыльных юбках либо за поясом. Я всегда спешила на какие-нибудь воображаемые баррикады, а три адъютанта стояли навытяжку у подъезда. Три личных и очень преданных.

Я была Жанна д'Арк, жаждущая справедливости, безжалостно карающая и стремительная, я была Олений Глаз и Соколиное Перо, я была маленький лорд Фаунтлерой и умирающий от голода Оливер Твист, я была Гаврош и Жан Вальжан, Козетта и Констанция, это я стреляла в министра, президента, царя, это со мною не могли совладать вооруженные до зубов вояки и полицейские, — я была честный преступник, мужественный отступник, я путала следы и мешала карты, я была заговор и возмездие, я была всадник и жеребец, я была знамя революции и ее невинная жертва, я скрывалась в засаде и сжигала мосты.

Это я изобрела порох, чуть не отправив на тот свет ни в чем не повинных жителей пятиэтажки, упирающейся торцом в театр военных действий.

Мой адъютант предал меня. Зажав между скамьей и облупленной стеной грязного василькового цвета, он поведал о тайнах деторождения. Сжимая мои плечи и выдыхая в лицо ужасное — напрасно смыкала я глаза и зажимала уши, и обращалась в соляной столп, и просила пощады. В голосе его звенели победные нотки, превосходство силы. В тот день мы поймали двух синекрылых стрекоз и одного майского жука, наши колени были сбиты и локти исцарапаны, — патроны закончились, — могильным голосом произнесла я, — о, как же я презирала его, предавшего меня, о, как же я презирала и как была унижена, — медленно, будто в кино, вынимала я крашеные перья из всклокоченной головы, и подвывала без слез, со сжатыми губами, — меня больше не звали Индеец Джо, я была девчонкой в брезентовых шортах, я была просто девочкой-вруньей, смешной балаболкой, — я была развенчана, деморализована, убита. Униженный король Матиуш, оставшийся один на один с безжалостным миром, я медленно поднималась по ступенькам, волоча за собой обрывки красной мантии, грохоча маузером, растирая разбитое колено.

Мин, ерку, ерек, — царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной, — кто ты будешь такой? В то далекое лето я не задавалась этим вопросом. У меня было армянское имя, веселая еврейская бабушка Роза, которая шлепала по рукам и рассказывала забавные истории про погром и эвакуацию, армянская бабушка Тамара, которой тоже, несомненно, было что рассказать, а еще грозная старуха Ивановна с первого этажа. Через какой-нибудь месяц я сломаю руку и впервые переступлю порог школы, и вот тут-то узнаю о себе все. Всю мою ужасную подноготную про маму, папу, дедушку и бабушку.

Мин, ерку, ерек, — армянский букварь останется раскрытым на злополучной странице, а история о правильном мальчике Онике войдет в золотой фонд прописных глупостей.

* * *

Лето, похожее на сон. Самолет, набирающий высоту. А там — Москва, сутолока, жара, дожди.

Мои внезапные слезы в толчее метро, вызванные то ли удушьем, то ли внезапным осознанием того, что впереди осень.

Приглашение к воскресной мессе

Займемся стряпней и гаданьем, даже если разносчик газет на улицах старой Гаваны объявит о беспорядках в бухте Кочинос и воскрешении Че и грянет Карибский кризис. Даже если походка гуахиры отвлечет от занятий сечением бедер и сочленением мышц, сочетающих негу и плавность с броском, а искушенность с наивностью. Пусть Альмодовар снимет новую ленту, в которой стареющий мим и юный повеса везут в Сьерра-Маэстро актрису с истертым в любовном усердии ртом, а застенчивый транссексуал мечтает родиться в ином воплощенье, и племя Кортеса, как семя мамея[19], вновь вонзится в терпкую плоть агуакате.

вернуться

19

Семя мамея — продолговатое семя, как у персика, черного цвета.