— С умной головой выслужишь. А если невтерпеж с винтовкой побаловаться, иди в партизанку.
— Сейчас побегу… — буркнул сын и повел лошадей.
В хате горела коптилка, окна были занавешены темным, не пропуская свет наружу. Светлица казалась маленькой, приземистой, потолок словно навис, а стены придвинулись ближе к столу, свет красил светлицу то в красноватый, то в желтоватый цвет — на улице даже в кромешной темноте чувствовалось вольней и просторней. На столе уже исходила паром в чугунке картошка, заправленная подсолнечным маслом, стояла миска крупных огурцов. Нетронутую котомку Андриан Никонович бросил на край скамейки.
— Так за весь день и не ел? — осуждающе спросила откуда-то Мария.
— Позабыл совсем.
Он сел за стол, посмотрел на ужин, но за ложку браться не торопился, словно думал о чем-то своем. Невидимой тенью вошла Мария, плоская даже после двух детей, и неслышно поставила перед ним высокий графин на граненой ножке из темно-синего стекла, а к нему такой же, из темно-синего стекла, стаканчик, расписанный узорами, тонко позванивающий.
— Налить?
— Не надо. — Он постучал пальцем по стаканчику, отодвинул его в сторону и крикнул вслед Марии, которая незаметно вышла:
— Позови-ка Михаила.
— Да уж говорите. — Михаил стоял на пороге.
— Иди сюда и слушай внимательно. — Говорил не оглядываясь, не отрывая взгляда от темно-синего графина в узорах, что сиротливо стоял на одной ножке, от света коптилки отдававшей еще более густой темнотой.
— Налей-ка, — продолжал, скользя взглядом по тонким линиям рисунка и пытаясь не пропустить ни одного завитка, уголка, не запутаться в кружевах, а потом схватил и выпил одним глотком свою вечернюю, традиционную, обязательную, одну-единственную рюмку. — Пойдешь сейчас в Ягодное к Литуну и скажешь, пусть Орлик и Окунь завтра будут у меня: Орлик до зари, а Окунь сразу после восхода. Клюку возьми, собаки могут где-нибудь напасть. Да побыстрей!
И принялся за ужин.
6
Зельбсманн долго и пристально рассматривал Иосифа Христюка.
— Вы знаете, — сказал немного погодя, — я впервые за много лет испытываю полную неопределенность: абсолютно не представляю, какую вину вам инкриминировать, то есть с чего начать. Вина, видите ли, в принципе очевидна: путешествуя по селам, вы подстрекали народ против немецкой армии, но, если я оставлю ваши показания в той форме, в какой мне о них доложили, надо мной, когда со временем кто-то станет перечитывать протоколы, горько посмеются. Переводить же ваши слова на общепонятный язык — значит лишать их сути. Перевирать ваши показания я себе позволить не могу. Хотя бы потому, что рискую оказаться в еще более непривлекательном положении — потерпевшего поражение.
— Каждый исходит из самого себя, — ответил Христюк, пожимая плечами. — Я не знаю, какой смысл вы вкладываете в понятие «поражение».
— Наверное, такой же, как и вы, — чувствовать себя не тем, кто ты есть на самом деле…
— Выходит, и победа для нас то же, — перебил Христюк.
— Оставаться самим собой? — усмехнулся Зельбсманн.
— Да, и тогда, выходит, нам вообще не о чем разговаривать.
— В некоторой степени. Никто не хочет проигрывать, экзистенции не могут мирно сосуществовать, одна должна поглотить другую…
— Вы уже проиграли, — снова перебил Христюк, — сами понимаете, мы не в равных условиях. Вы меня уничтожите, но не вы, как личность, а с помощью машины, стоявшей за вашей спиной. Даже собственноручно расстреляв меня, вам не избавиться от чувства неполноценности: дело сделали, но за чужой счет. Я сейчас — только я, мне терять нечего, я вольный и останусь свободным до тех пор, пока смогу поступить по своему усмотрению, пока ваша пуля или петля не положат конец этому абсурду…
— Ну, хорошо, пусть так. Я уважаю убеждения других. Если они, убеждения других, существуют — то, безусловно, возникли не на пустом месте, и приходится их учитывать в своей работе. Как вы верно заметили, я тоже жажду остаться самим собой, а это возможно при том условии, если мир, который я воспринимаю, гармонирует с моими представлениями. По этой причине мы с вами здесь и разговариваем, два «я», две гармонии со своими мирами. И я вовсе не проиграю, потому что исхожу из своего, для меня наиболее существенного.
— Все это — абсурд, — возразил Христюк, — им вы еще раз подтверждаете: нам с вами не по пути. И, наконец, мне абсолютно безразлично, останетесь ли вы самим собой, или проиграете. Я же точно знаю, что со мной будет так, как я того желаю.