Выбрать главу

С майдана Иосиф не ушел до самого конца, а конца пришлось ждать недолго. Чтобы на него не натыкались, стоял в сторонке, но Иосифа обходили все сами; немцам же было и вовсе безразлично: коль полковник распорядился, значит, так и надо; когда убили Михайлича, Зельбсманн сел на заднее сиденье и сидел неподвижно, наедине, даже водитель отошел от машины, он больше не давал никаких распоряжений, и к нему не подбегали с вопросами.

«Почему я к ним не испытываю ненависти? — думал Иосиф. — Как же буду в них стрелять без ненависти?»

Ненависти не было, да и откуда ей было взяться? Ненависть появляется, когда у нее находится выход. В противном случае она — бессильная злоба, то, от чего его излечил Михайлич, — от бессильной злобы опускаются руки. А руки Иосиф опускать не имел права — на руках у него был мальчишка.

Мальчику было годика три; перейдя от Михайлича к Иосифу, малыш спрятал личико у него на груди и до сих пор не отрывал его; когда стреляли, тело малыша вздрагивало, словно в горячке, Иосиф инстинктивно крепче прижимал его к груди; мальчик, однако, ни разу не всплакнул и не закричал, словно душа его понимала, что ни слова, ни слезы не вернут добра, он не звал ни отца, ни мать, словно своим умишком понимал, что у слепой силы их не отнять.

Мужики, забрасывающие яму, остановились и испуганно переглянулись:

— Здесь одна… того, — сказал наконец один полицай.

Полицаи молча курили, а мужики выжидали. Выжидали долго, пока какой-то полицай не обронил:

— Закапывай. Одна беда… Не вылезет…

И словно в оправдание бросил соседям:

— Лень подниматься.

Полицаи промолчали и, услышав фырканье машины Зельбсманна, торопливо повскакивали на ноги.

Тем временем машина Зельбсманна двинулась, но из села не уехала, а, совершив широкий полукруг перед ямой, остановилась возле Иосифа. Зельбсманн, не шевелясь, сидел, словно прикипел к спинке сиденья, кутаясь в наглухо застегнутый плащ, уставший, лицо стало серым, каким-то вытянутым и плоским. Молча смотрел на Иосифа, взгляд его был задумчивый, отчужденный, будто глаза посыпали тонким слоем пыли.

— Извини, малыш, — шепнул Иосиф.

Он решил, что Зельбсманн, вероятно, передумал или намерен расстрелять малыша, а это одно и то же, поскольку малыш был его, Иосифа, он его родил сегодня; но, видимо, табу распространилось и на мальчика.

— Пойдем, мужичок, — сказал Иосиф, когда машина Зельбсманна скрылась в пыли.

Свернул в первую же попавшуюся улочку.

Где-то далеко мычали коровы, доносились крики погонщиков — издали, будто за толстой стеной: Иосиф к ним не прислушивался, а взглянул на пожарища. У каждого из них свой особый вид, особенно поражали печи: они стояли, удивленно открыв черные зевы; а на шестках повсюду висели чугунки и полопавшиеся от огня горшки, — может, потому печи и выглядели так одинаково печально, что чугунки, горшки выдавали разные вкусы и привычки своих хозяек, они и стояли у каждой на особый манер, но огонь их с места не сдвинул.

А чей-то небольшой сад выстоял; его тоже присыпал пепел, на некоторых яблонях свисали сломанные ветки, как после бурана, хотя и привычного, но жестокого; этому саду судилось жить. И хозяин, наверное, жив остался — в глубине сада, где раньше стояла хата, кто-то про себя ругался. Иосиф туда и направился. На ходу сорвал одинокое яблоко и дал мальчику.

— Ироды проклятые, все вам мало, ничем не угодить, — ругался тихо дядько; раздвигая палкой черные тлеющие бревна, он пытался спасти хоть какие-то остатки хаты, — я уж и так и эдак…

Иосиф остановился возле изгороди. На колу висела почерневшая от копоти повязка, оторванная от белого платка, какие вяжут на свадьбах или похоронах. Дядька копошился, бормоча себе под нос, но неожиданно стал торопиться и замолчал, потом, выпрямив спину, застыл, бросил палку на землю и оглянулся.

— А-а, — сказал облегченно, и тогда Иосиф его узнал.

Этот мужик Иосифу запомнился хорошо, он помогал бросать в яму мертвых, никакой работы, видать, молча не делал, будто изнутри его распирало постоянное неудовлетворение.

— Постой-ка, — попросил Иосиф мальчика и поставил его возле изгороди, а потом, выпрямившись, с короткого расстояния ударил кулаком дядьку в лицо.

— Ты что, сдурел? — вскрикнул дядька, присев от неожиданности. — Ты чего?

— Я дураком и был, — обойдя изгородь, ждал, пока дядька поднимется.

— Немец ума не вставил?

— Нет, не вставил.

— Тогда я тебе, гнида, вставлю. — Дядька вытер ладонью с лица кровь и начал подниматься. — Тебя отпустили, а ты драться? Я тебе вставлю ума, а завтра придут и еще…