Едва шкалик не выпал из рук Ивана Хлопова от такого вопроса, и он удивленно уставился на «сопротиральщика».
– Чего так смотришь? А я мог быть на той стороне, чуть-чуть оставалось. Против бы своего отца. Он у меня городовым был. Только не таким, как этот. Убили его… На его похоронах вся Пресня была, мы – пресненские…
– А мы – москворецкие, маросейские.
– Ну, давай, что ли, за Москву нашу, матушку. Как-то там сейчас?
– Да, говорят, так же.
– Так давай, чтоб было не так же.
– Ух… нее, на протирку вот эдаким оптика «Карл Цейсс» точно не рассчитана, каску расшибет, а от протирки … ыи-к… сломается…
– Так вот, – продолжил полковник. – На панихиде по отцу священник слово сказал. Имя его забыл, а лицо на всю жизнь запомнил. Не знаю, жив ли, он уж тогда стареньким был. Монах из Николо-Перервинского монастыря. Он тогда сказал, что похороны эти – торжество Православия. Остальное не запомнил, да и слушал в пол-уха, слезы душили, все на отца смотрел… а вот это запомнил.
– А так и есть, коли всем миром в Царство Небесное провожают за Веру, Царя и Отечество убиенных, оно и есть торжество. Эх, нам бы так…
– Сзади трубой по голове?
– А чем труба хуже пули? Или меча, коим мученикам головы отрубали? Это, ежели, конечно, за Веру, Царя и Отечество. Ну, Царя больше нет, Отечество… за землю если, а за таврических – избави, Бог! Осиновый кол всем ихним защитникам… Однополчан наших жалко…
– Дождусь! Не допущу! Мои снаряды летать по Питеру будут!
– Дай-то Бог. Однако… ну, а уж ежели что, дай тебе Бог, чтоб как папашеньке твоему удостоиться, хоть и трубой. Только будет ли кому хоронить, как его? Говоришь, всей Пресней хоронили? Мы на Маросейке одного пристава всей улицей провожали на Лазаревское… его ножом зарезали, тоже сзади. Ну, а после похорон всей же улицей поминки устроили. Только не водкой, а кистенями, в общем, у кого чего было… В один день всех повылазивших порешили – сами. Семеновцы подошли, а у нас уже тишина и покой, ни одной бандитской революционной морды не шастает. Кто пощады не просил – всех… Эх, а надо было и тех! Тогда пощаженные – вот они теперь…
– Мы на Пресне тоже сами и тоже после похорон.
– А теперь вон оно как. Эх… Вот я думаю: ну послушается тебя твой бывший полк, хотя ой вряд ли, ну, ладно… ну они ж революцию защищать едут. А штука в том, что защищать-то ее не от кого: никто на нее не нападает. Ну, приведешь ты своих бывших в чувство, и тогда тебе с твоим полком кого защищать? А? Обратно на фронт? Не-е. Вот это я тебе точно говорю, что на фронт они обратно не поедут, не для того они тебя из командиров вычеркивали, Серого убивали и эту сволочь Снычева над собой ставили. А ведь не был он сволочью до этого Приказа №1. А? Или сидела в нем гниль, да власть и присяга до поры ей выхода не давала? Все офицеры Сводного все про какое-то Учредительное собрание толковали. Что ж это за зверь такой, спрашиваю. Один эдак бантик свой огладил, ну, будто жену свою, и говорит: образ правления для России учреждать. А я говорю: а какой же может быть у России этот… образ, кроме Царского? А тогда и учреждать нечего, династия, Слава Богу, не угасла, а кто в династии ближайший – тот и Царь. А он и говорит: а может не царство будет, а эта… республика с демократией. Это что ж, спрашиваю, за бабы такие и как они «будут»? Он смеется, дураком меня назвал, говорит, не бабы, а именно и есть образа… во как!.. образа правления, и расшифровывает вторую бабу по имени де-мо-кра-тия: слово, говорит, греческое, демо, – говорит– народ, кратия – правление, правление народа, значит. Это как же, говорю, народ работать должен на благо Отечества, а не править, править должен Царь и Им назначенные. Ну, снова я «дурака» получил. А затем, когда услышал, что Царь – это, оказывается, произвол, то, говорю, вот когда был Царь, около парка люди гуляли, киоски всякие были, вон там магазин был, это, конечно – произвол, а теперь, когда произвола нет, и гуляльщиков нет, потому что ограбят – точно, спасибо, если не пристрелят, киосков нет, магазина нет – разгромлены и растащены. А таврические, говорю, способны токо на то, чтоб банты вам нацепить и уговорить вас Царя продать – на уговоры и на то, чтоб Царице электричество и телефон отключить, это они мастера. Вот, говорю, у тебя в роте как? Твое слово закон, или у тебя де-мо-кра-тия?» Вижу, прямо на мозоль наступил – помрачнел, бант перестал гладить. «Да я, – говорю, – вполне понимаю: был произвол, были солдаты, а теперь и в спину штыком могут, а?.. под руководством двух баб – республики с демократией. А кто ж, говорю, учреждать-то будет в этом собрании? Избранные-то кто? Уж не те ли, кто козочек царских пострелял? Голосованием? Уж они проголосуют… Представляете, – говорю, – вашблагородь, когда двести сволочей, как все ваши бывшие солдаты, ныне «новоиспеченные», проголосуют за призыв такой сволочи из таврического, что я сегодня чуть с лестницы не спустил, то какую же стерву они изберут по имени де-мо-кра-тия…» А он на меня вдруг заорал: почему без банта?! А я осерчал, страх потерял, и в ответ ему: «Да плевал я с высокой горки на твой бант, потому как тебе не подчиняюсь, а и подчинялся бы – под трибунал ваш «восторженный» пойду, а бант не надену!..» Поговорили… А вообще, смешалось все. Ближайший к трону кто? Кирилл, говорят, дядя Царский, командир Гвардейского экипажа. Эх… а экипаж его первым смылся от дворца, а сам он, слышал, на поклон пошел, еще до отречения, к этому, хорьку толстобрюхому, которого… Эх, жаль что с лестницы не спустил! Одним словом – смута… Про ту смуту, что 300 лет назад была, я много знаю, в детстве родитель всему нашему семейству по вечерам про всякое читал. Вот, говоришь, Пасхальная неделя идет, а – вьюга; а тогда, в 1601 году в начале августа замерзла Москва-река.