Ну, а когда ехал я в лазарет-то с такими же как я, сам еще не зная, куда еду, куда попаду, лукашка по мне очень грамотно артподготовку провел из всех своих тяжелых: и чего только не наслушался... Главное, что Царица спаивает Царя, специально спаивает, чтоб всех нас ранетых живьем поесть, чтоб, значит, германцам фронт открыть. А подружка ее, Вырубова, уж так осатанела, что половину уже поела, нас, вот, ждет. И когда узнал я, куда меня привезли, струхнул, посерьезу струхнул, зря смеетесь! Ну, думаю, сейчас войдет Она и сначала загерманит, заинтрижит, а потом съест, а кости Вырубова сгрызет. Но вошла другая. Ох, я обрадовался! Вижу – простая русская баба, санитарка, из деревни явно, веселая, добрая, болтливая. Она меня и перестелила, и повязку поменяла, и все спрашивала: не больно ли? Ты, говорит, милок, говори всегда, чего тебе нужно, не стесняйся. Эх, думаю, да чего ж мне тебя стесняться-то… А она вдруг засмеялась и говорит: «А я знаю, чего ты хочешь – закурить! Вас, курящих сразу видно, когда вы этим страдаете. Сейчас сбегаю, принесу». И убежала. А я у соседа спрашиваю: «Браток, а ты лично Вырубову видел тут? Я про нее такого наслышан!» А он хохочет: «И ты ее видел! Это она с тобой полдня возилась, а теперь за куревом тебе побежала». Не успел я в себя прийти, как тут и входит Она. Сама. В сестринском одеянии. И прямо ко мне. И первый вопрос Ее ко мне: больно? А я гляжу на Нее, оторваться не могу, и чувствую: не стало больно. Рукой по лбу меня погладила и – уснул я. Ну, так, сонного, меня и повезли на каталке, рану мою промывать. Глаза открываю и вижу Ее… Эх, словеса наши тусклые!… Чуть не сказал, что идет ей сверх меры сестринское облачение. Да ерунда! Ей все идет. Но, эх… промывает она мою грязную кровавую рану, улыбается мне, как мать – дитяти, и вот тогда токо до меня дошло, что есть такое сестра милосердия, что звук сей значит: сестра милосердия. Вижу я, стоит передо мной Всероссийская наша Сестра Милосердия, всем нам, гадам ползучим, готовая наши раны уврачевать, а мы… И вот тут слезы из меня полились, вот уж и не думал, что они вообще во мне остались. Остались… Она спрашивает: что, больно? Больно, говорю, за душеньку мою больно. А она улыбается. У нас, говорит, и душеньку есть кому лечить, сегодня как раз обход батюшки, и Дары при нем, и очистишься, и Тела и Крови Христовой вкусишь. Промыла мне рану и в лоб поцеловала… Батюшка точно пришел, я уж на своем месте лежал. Батюшка смирный такой, тихий, я опять же удивился, думал, придет такой, сам из себя, громкий… И, знаете, а ведь это была моя первая настоящая исповедь за всю жизнь, я ж ко всему этому относился так… абы как, «окамененное нечувствие» – так мне мое душевное нутро сей батюшка объяснил. А исповедовался в одном ведь только грехе, об остальных и не вспомнил, остальные батюшка так, общеисповедально перечислил… а грех тот один: как я, царский солдат, Царя-батюшку да Государыню, да все Их Семейство последними словами поносил да безвинных их во всех наших бедах винил,.. да смерти им желал, грехом это не считая… Понимаете, да?
Глава 4
Еще бы не понимать было полковнику Свеженцеву! Именно этот грех он никогда и за грех не понимал, и в последней своей исповеди в Великий Четверг, на которую едва уломал его поп полковой, даже и не вспомнил о своем отношении к бывшим носителям Верховной власти, которым присягу давал. И получается не исповедь, а – «в суд и осуждение», хотя это всегда были для него только слова, ничем не прочувствованные. А на исповедь уломлен был попом полковым только призывом «быть примером для нижних чинов». Пример показал, пошел под епитрахиль первым, пробубнив чего-то стандартно-традиционное, сейчас уже и не помнится – чего. Подготовка к Пасхе на батареях состояла в ожидании крашеных яиц, куличей и водки от командования и тепла и солнца от Господа Бога. А на бруствере 16-й батареи выложили камнями: «Х.В. 1917 СВОБОДНЫЯ ГРАЖДАНЕ»…
– Слушай, Хлопов, да что ж это за погода? Такой вьюги и на Сретенье не было!