– Он спал? – тихо спросил чиновник.
– Зачем же спать! Стоял на карауле!
– Так как же вы?…
Шляхтич болезненно усмехнулся и хрустнул пальцами.
– Не помню уж хорошо, как все это случилось. Довольно того, что он меня… пустил. Бросился я к двери, прошмыгнул мимо домов, выбежал в поле и давай бог ноги! Солдатики подняли тревогу, давай стрелять в темноте, только и слышу, как пули свистят. Не допустил господь… Притащился я через леса в свои Вырвы, босой, оборванный, голодный. А когда переступил порог этого дома, так и поклялся: «Господи Иисусе, даю теперь тебе обет не уходить отсюда». Вот и сижу, как волк лесной. Я, видите ли, сударь, хлебнул в этом Кракове горячего до слез. А ведь это, примите, сударь, во внимание, было в тысяча семьсот шестьдесят восьмом году. Куда же мне теперь в Краков? Что я там увижу?
– Большие перемены, вожделенные перемены. День семнадцатого августа прошлого года останется навсегда в памяти у всех, кто был его свидетелем. Вся знать Западной Галиции явилась к имперскому комиссару, барону Маргелику, выражая желание присутствовать при въезде его светлости, наместника, князя Ауерсперга.
– Вся знать, говорите вы? Вот как!
– Да. Не все могли быть приняты, особенно в день самого въезда, восьмого августа. Что это было за празднество! Сначала шли в город через мост из предместья Иозефштадт.
– Откуда, простите?…
– Из предместья, которое прежде называлось Подгорьем.
– Прежде называлось Подгорьем?… А теперь Иозефштадтом…
– Цехи, корпус кавалерии, кучера знати, ведущие коней, берейторы, трубачи, за ними польская шляхта на прекрасных конях…
– Берейторы, трубачи и польская шляхта на прекрасных конях…
– Польские дамы в экипажах, свита наместника, наконец, он сам, – а за ним опять корпус кавалерии…
– Клянусь богом, чудное зрелище!
– А в день присяги! От Спишского дворца до костела девы Марии и кафедрального собора в Вавеле[18] стояла шпалерами пехота и кавалерия. Вышли горожане со своими цехами, белое и черное духовенство, депутаты от округов и вся местная шляхта в парадных костюмах, затем все советники губернатора, все чины, академия. Все построились на своих местах. Тишина, мертвая тишина. Вдруг в Вавеле зазвонил большой древний колокол Зыгмунт.[19]
Нардзевский внимательно слушал. То ли от удивления, то ли от восхищения он все покачивал головой, а с уст его поминутно срывались какие-то возгласы.
– Вечером, – продолжал комиссар, – весь город был иллюминирован, и светлейший князь Ауерсперг дал в Сукенницах большой бал, на котором приглашенные веселились до утра. Из обеих Галиций съехалось столько гостей, что Сукенницы не могли всех вместить. Чуть не шесть тысяч шляхты веселилось и ликовало там. За столом под звуки ликований и пушечной пальбы были выпиты тосты…
Нардзевский продолжал смеяться. Улучив минуту, он буркнул доезжачему, не поворачивая головы:
– Повесь мне карту.
Доезжачий тотчас бросил разобранные ружья и к маятнику часов, висевших на стене против того места, где сидел Нардзевский, прицепил трефового туза. Затем он опрометью, как на пожар, побежал в соседнюю комнату, принес оттуда два красивых пистолета из дамасской стали, с богатой серебряной насечкой и положил их на стол перед помещиком.
– Продолжайте, сударь, прошу вас… Мне очень приятно слушать то, что вы рассказываете, клянусь богом, очень приятно! Хе-хе! Так вы сами были очевидцем того, как шесть тысяч польской знати веселилось и ликовало всю ночь до утра… И тосты и клики… А королевский древний колокол Зыгмунт…
Чиновник замолчал и побледнел. Глаза его несколько раз зловеще блеснули и снова спрятались под ресницами. Правую руку он осторожно украдкой сунул за пазуху шелкового кафтана и молниеносно извлек оттуда узкий венецианский кинжал, так что даже быстроглазый Рафал едва успел уловить это движение. Нардзевский продолжал:
– Говорите, сударь, прошу вас, милостивый государь… Пусть и мое сердце упьется восторгом тех дней! Я тут, в лесах, живя средь волков и лисиц, в минуту радости стреляю в это вот очко. Надеюсь, пороховой дым не вреден вашей милости… Ха-ха… Виват!
С этими словами он взял ближайший пистолет и посмотрел в глаза немцу. По лицу его бродила усмешка, он всe как-то отрывисто похохатывал, точно икая, не то всхлипывая.
Лицо Гибля оставалось спокойным, но приняло как будто напряженное выражение. Правый глаз у него был прищурен, а нижняя челюсть несколько выдалась. Он говорил медленно, уверенным и спокойным голосом: