Веселье било ключом.
Оркестр климонтовских евреев наяривал мазурки, обертасы, краковяки, драбанты.[27] По временам звуки залихватской музыки замирали, словно в восторге, от которого дух захватывает, и, услаждая слух и сердце, доносились глухо-глухо, как из-под пелены снега. Тогда раздавались песни. С одной стороны долетали нежные дамские дисканты:
Коль срубили дубочек, уж расти он не станет,Дала девушка слово – уж теперь не обманет.С другой рокотали сильные мужские басы:
И сама не знаю, что тут за причина,Грущу по брюнету, хоть люблю блондина!А женский хор тотчас отвечал:
Темно-синий фрачек, лаковы сапожки,Нынче молодежи не верю ни крошки.И снова, заглушая все звуки, заливались скрипки, басы и флейты.
Рафал, как большинство самых юных кавалеров, ехал верхом. Первый раз в жизни отец разрешил ему взять любимицу «Баську», молодую кобылку собственного завода. Баське шел всего третий год. Отец у нее был скакун чистых арабских кровей, а мать – польской породы. Баська была шаловливая, резвая, но необычайно умная лошадь серой масти, с тонкой как шелк кожей и маленькой красивой головкой. Она шла, приплясывая и играя. Шалила, как человек: то настораживала ушки и, с храпом раздувая ноздри, слушала музыку, то шла в такт ей, быстрой иноходью, укачивая всадника точно в колыбели. Рафал был неизъяснимо счастлив. От рюмки старого венгерского, выпитой где-то в последней усадьбе, в Гурках, Оссолине или Наславицах, ему чудилось, что у него выросли крылья птицы. Лошадь мчала юношу через сугробы; их морозное дыхание так приятно холодило ему лицо… А в санях, которые неслись впереди, сидели две дамы… Одна постарше, не то замужняя, не то вдова; другая – молоденькая девушка. В лунном свете он видел их головы и высокие шапки: у одной – старинную соболью с султаном, прикрепленным брильянтовой пряжкой; у другой – круглую, пышную, горностаевую.
Особенно та, что постарше, в золотистом салопе с пушистым мехом… Он танцевал с нею краковяк и успел уже перемолвиться несколькими словами. Его поразила ее прелесть, ее дивные глаза, которые, казалось, вовсе не видели его, ее улыбка, когда она обворожительно смеялась над его ошибками в танце. Когда он смотрел сейчас на закутанную в меха красавицу, она представлялась ему совсем иною, не такой. Он вспоминал ее в том пурпурном греческом платье, в котором она танцевала с ним; прямое, со шлейфом, обшитое золотом, оно так чудно облегало ее стан.
Он помнил ее прелестные руки в буфах из скользкого атласа, которые протягивались к нему во время танца, и греческую ее прическу. Юноша пришпоривал лошадь и, поравнявшись с санями, видел, как на шапке в лучах лунного света сверкают брильянты. Глаз не было видно, и Рафал был уверен, что она не смотрит на него. Как чудно, как очаровательно играли эти драгоценные камни!
Вопреки всему юноше чудилось, будто это она улыбается ему в ночной темноте тайной, неприметной, скрытой и презрительной, но все же чарующей улыбкой. Он наклонялся, как будто поправляя трензель или путлище и все же не видел ее глаз.
Сам он был одет в костюм краковского крестьянина – темно-синий жупан с ярко-красными отворотами, обшитый серебряным позументом из мишуры, и ярко-красную шапку набекрень с углами и павлиньим пером. На поясе побрякивали колечки, стальные подковы позванивали о стремена.
Горностаевая шапка тоже поминутно оборачивалась к нему. Девичья головка была ближе. Она не таила своих взглядов. Он видел глаза и маленькие пунцовые полураскрытые губки, чувствовал даже струившийся над санями в чистом воздухе запах l'eau de la reine d'Hongrie.[28] Минутами он, как во сне, сам не зная почему, все глядел, как прикованный, в эти глаза, смеявшиеся ему с искренней радостью и счастьем.
Нет такого края, нет такой сторонки.Где бы не любили хлопцы чужой женки, —долетели вдруг откуда-то, с последних саней, игривые слова.