– Поглядите-ка… ну и пляшет! Ну и откалывает!
– Вот это танец!
– Здорово, черт возьми!
– Тра-ля-ля, тра-ля-ля!
Панна Гелена скинула шубку и пуховую муфту. Она осталась в голубом платье с короткой талией, с полосатым тюником, без всяких украшений. Не вплела даже цветка в спущенные на лоб волосы. Когда щечки у нее раскраснелись от танцев, глаза, словно поглотив трепетный свет факелов, сами стали огненными. Рафал глаз не мог отвести от нее, забыл обо всем на свете. Танец был для него уже не забавой, а бурным проявлением радости, счастья. Их взоры встретились; немое восхищение выражал его взгляд, он говорил о том, чего, казалось, вовсе не было в душе, что лежало там, как мертвый пласт бесценной руды. Теперь его душа сияла, источала благовонный фимиам.
В минуту, когда он с наибольшим упоением вдыхал этот дивный фимиам и особенно лихо притопывал каблуками, он услышал голос отца. Старый кравчий говорил:
– Кто, милостивый государь, на мою землю нынче, кто, говорю, на мою землю ступит, того, милостивый государь, я уже не выпущу из моих владений, уж у меня исстари в нынешний день jus terrestre…[29]
– Да ведь пляшем, дорогой сосед, на вашей земле так, что во всей округе стон стоит!.. – крикнул кто-то.
– Не шляхетское это дело, милостивый государь, sub divo[30] веселиться!
– Отчего же, сударь?…
– Оттого, что негоже, милостивый государь. Хоть у меня хата под соломенной стрехой, хоть негде и поплясать у меня, а все же, милостивые государи, дорогие соседи, как говорится, видит бог…
Рафал перестал плясать и смешался с толпой. Ему совсем не хотелось попадаться отцу на глаза. Но старик успел уже его заметить и окинул суровым взглядом.
– Прошу, милостивые государыни, – продолжал старик, – прошу, дорогие соседи…
Старик был согбен годами, лыс, с короткими, белыми, как лунь, усами и густыми бровями над все еще красивыми глазами.
В круг танцующих врезались саночки арлекина, и черная его маска выплыла из мрака на свет.
– В Тарнины, все в Тарнины! – громко кричал он, хлопая своей розгой кого попало, особенно стоявших поблизости мужчин. – В Тарнины! Что же вы стоите тут, ротозеи!
Все бросились к своим санкам. Поднялся шум, толкотня, все со смехом стали разыскивать и надевать снятые шубы и бурки.
Смех раздавался кругом. На всех напала веселость. Послышались смелые шутки; тут и там кавалеры украдкой целовали дамам ручки, и мимолетная тень недовольства; пробежав по личику красавицы, словно прикрывала почищенный поцелуй; дамы дарили кавалеров улыбками, всю прелесть и сладость которых скрывала и таила спасительная ночная тьма. Когда Рафал подбежал к своей лошади и хотел вскочить в седло, он увидел рядом отца. Старый кравчий незаметно пощупал рукой шею лошади, чтобы проверить, не слишком ли Баська разгорячена, и что-то буркнул себе под нос. Рафал знал, что эта проверка не сулит ничего хорошего, но только сдвинул набекрень свою краковскую шапку. Чему быть, того не миновать, да ведь будет оно только завтра… Лошадь сама стала около саней, на которых сидели знакомые дамы. Некоторое время им пришлось постоять, пока не тронулся весь длинный, как змея, поезд. Впереди они снова увидели пеструю вереницу саней, мчавшихся по направлению к Тарнинам. Огни, крики и песни снова наполнили долину.
Вдали, на холме, посреди Сандомирского плоскогорья, спускающегося к долине Вислы, горели между деревьями огни в окнах старой усадьбы. Когда, наконец, тронулись и сани Геленки, Рафал услышал голос отца, с трудом усаживавшегося в маленькие санки:
– Скачи сейчас же во весь дух домой и встречай гостей на крыльце!
Юноша с болью в сердце пришпорил лошадь, в ярости пригнулся к луке седла и, обгоняя поезд, помчался вскачь. В мгновение ока он был на крыльце. Первые сани уже подъезжали к дому, и мать, в полушелковом кунтуше, с сестрами в праздничных платьях встречала гостей, низко кланяясь и прося почтить своим присутствием их скромное жилище. Рафал стал рядом с матерью, он тоже кланялся, снимал меха и шубы, провожал дам, приносил стулья. Вскоре явился и отец. Никто не мог узнать старика Ольбромского, который нигде не бывал и почти никого не принимал у себя. Старика словно подменили. Надев дорогой жупан и накинув на плечи красивый кунтуш, помнивший бог весть какие времена, он низко кланялся гостям, крутил ус, как в былые разгульные времена, улыбался, говорил комплименты, почтительно кланялся высоким гостям. Когда на крыльцо поднялась одна из важных матрон, старый кравчий подал ей руку и, крутя ус, изгибаясь, откидывая рукава кунтуша, торжественно повел ее через толпу, собравшуюся уже не только в гостиной, в боковушах и в остальных тесных и низких комнатках дома, но и в сенях, на крыльце, в клетушках старушек теток, старых дев – сестер и приживалок.